Марк Фрейдкин

Ex epistolis

Будущее сокращается с головокружительной быстротой.
Ж. Сименон

из письма к D.D.

<…> Вчера во время очередной моей бессонницы вспомнилась одна забавная история из жизни. Еду я эдак лет семь назад в метро, и вдруг зверски приспичило мне по большой нужде. То есть просто как из пушки. Я, натурально, пулей выскакиваю наружу на станции «Динамо» и в жиденьком Петровском парке, под первым же кустиком, среди бела дня, не особо обращая внимание на прохожих, делаю свое грязное дело… С облегчением застегивая штаны, я, как писал О. Генри, вдруг «почувствовал на своем плече крепкую руку представителя закона». Оборачиваюсь — действительно. Стоит усатый мент средних лет и, укоризненно качая головой, говорит: «Эх вы! Интеллигентные люди, а срете где попало!»

из письма к S.S.

<…> Если предположить невозможное и вообразить, что я — такой, какой я есть на данный момент, со всем накопившимся за в общем и целом не совсем бездарно прожитые годы багажом понятий, оценок и суждений о том и о сем, — мог бы посмотреть на самого себя со стороны, то, несмотря на мою общеизвестную терпимость и снисходительность к роду людскому, этот субъект мне бы, мягко говоря, не очень понравился, и я при всем желании и близко не сумел бы разглядеть в нем тех качеств, которые хотел бы видеть в себе. Не стану углубляться сейчас в оценку своей тусклой личности с точки зрения общечеловеческих пороков и добродетелей. Она в этом смысле не являет собой ничего выдающегося ни в ту, ни в другую сторону — во всяком случае, я не припоминаю за собой ни чересчур вопиющих пакостей и злодейств, ни каких-то неимоверно высоких подвигов благородства и самоотречения. Разное, конечно, случалось, но все больше по мелочам. Правда, у меня здесь никогда и не было чрезмерных амбиций, а если иногда я сдуру и начинал так или иначе заблуждаться на свой счет, предъявлять к себе очень уж завышенные или заниженные требования, то жизнь довольно быстро и подчас даже демонстративно ставила меня на место.

Короче, если трезво и непредвзято взглянуть на вещи, я плохо понимаю, на чем держится мое самоуважение, хотя, как это ни странно, оно, безусловно, наличествует, и не только в виде хорошо усвоенного внешнего апломба. Но скажу тебе честно, в светлые минуты я часто испытываю сильное желание скатать это долбаное самоуважение в трубочку и затолкать себе в задницу…

из письма к A.A.

<…> Помимо поздравлений с грядущим Международным женским днем прошу также неукоснительно принять и извинения за долгое молчание. Но всепоглощающая пучина повседневной суеты, которая засасывает сегодня в свои неимоверные хляби умы и тела наших лучших современников, в их числе перманентно засасывает и меня.

Все новости нашей семейной жизни касаются преимущественно моей горячо любимой жены. Она героически (стоически, гомерически, феерически и т. д.) не курит уже с сентября месяца, она с головой погрузилась в фотолюбительство и достигла на этом поприще известных успехов, она (непонятно зачем) поступила на курсы автовождения, она (в моем лице) приобрела комплект новых стульев и уже почти приобрела для Аськи новое пианино, она ездила с детьми на зимних каникулах в Кириллов, она перенесла вместе с ними тяжелый грипп, а после этого купила новую шубку и ботинки, она лелеет наполеоновские планы ремонта кухни и ванной, циклевки полов, а также покупки мягкой мебели, новой стиральной машины, нового телевизора, кухонного комбайна, морозильной камеры и, кажется, чего-то еще (всего ведь не упомнишь), она была так потрясена коварством Саддама Хусейна… Кроме того, она, буквально как Макар Нагульнов, занялась пристальным изучением аглицкого языка, очевидно для того чтобы в скором будущем начать без нежностев гутарить с мировой контрой…

из письма к O.O.

<…> К вопросу об ошибках, описках, опечатках и вообще о грамотности как маркере культуры. На днях мотался я по одной типографии в поисках провалившегося как сквозь землю замдиректора по производству и случайно толкнулся в корректорскую. Там сидела старая прожженная корректорша, на глаз лет около шестидесяти, курила «приму» с мундштуком и учила ремеслу пухленькую молоденькую коллегу. Разговор, как я понимаю, шел об одном из авторов, и текст при этом звучал примерно такой: «Да ведь это же безграмотный человек! Он в слове „хуй“ четыре ошибки делает!»

А вот еще: пришлось мне тут недавно pour gagne-pain редактировать одну дурацкую книжонку по астрологии. Вообще, астрологи в подавляющем большинстве люди глубоко невежественные, дремучие и местами даже пещерные — по-русски пишут как на чужом языке. И невероятно убогие мысли свои излагают до такой степени коряво и невнятно, что иной раз их, с позволения сказать, научные труды бывает трудно отредактировать, просто потому что в некоторых случаях невозможно догадаться, что же, собственно, автор хотел сказать. Но этот автор пошел, пожалуй, дальше остальных. Среди прочих его перлов больше всего меня порадовали фразы: «Господь Бог не просто сидит Себе на небесах…» и «Русская Церковь всегда стояла и будет стоять в миссионерской позиции». Я их даже не стал править — уж больно хороши.

из письма к Y.Y.

<…> ознакомившись по случаю с Вашими изысканиями (я имею в виду словарь синонимов к глаголу «выпить») и вполне отдавая себе отчет в том, что Вы в своей деятельности руководствуетесь не столько научными, сколько юмористическими побуждениями, я тем не менее считаю необходимым нелицеприятно указать Вам на несколько моментов.

Во-первых, Вы, судя по результатам Вашей работы, не ощущаете никакой разницы между синонимом и эвфемизмом.

Во-вторых, Вы, надо полагать, из-за недостатка фундаментальных знаний (столь свойственного, увы, работникам прессы) не осознаете, насколько безграмотно ставить совершенные и несовершенные глаголы (в нашем случае «пить» и «выпить») в один синонимический ряд.

В-третьих, Вам, очевидно, не хватает лингвистического чутья, чтобы понять, что глаголы «выпить» и «напиться» даже по своим смысловым значениям не являются синонимами и поэтому их синонимические ряды не могут пересекаться.

Вследствие этих и других чрезвычайно грубых ошибок Ваше исследование оставляет впечатление полного дилетантизма и во многом, увы, профанирует сам благородный предмет Ваших изысканий.

Я, конечно, понимаю, что, находясь под впечатлением счастливой, как Вам, должно быть, кажется, газетной «задумки», Вы не дали себе труда поинтересоваться, не было ли в природе предшественников в разработке упомянутой темы. А жаль. Если бы Вы связались со мной раньше, то могли бы избежать многих оплошностей и не обнаружить публично, перед лицом понимающих людей, своей некомпетентности и слабого знания основ элементарной грамматики.

Посылаю Вам (ни в коем случае не для печати, поскольку это является частью моей книги, которая выйдет в этом году) список наиболее употребительных синонимов и эвфемизмов к глаголу «выпить», составленный мной два года назад…

из письма к T.T.

Ты мне не пишешь ни хера,
а между тем давно пора
тебе, Подгузов Мишка,
в Москву прислать письмишко
и дать мне пищу для ума —
ведь нам присуща (и весьма!)
не только ног потливость,
но также и пытливость.
К примеру, я б узнать не прочь,
какой рукой смиряют плоть
свою в период течки
квебекцы и квебечки.
Опять же здесь нам невдомек,
как там режим, как там паек
и ты на новой зоне —
в шестерках иль в законе?
Оно, конечно, если все
там как один парле франсе,
притом что эти все не
секут совсем по фене…

Короче, трудно за бугром
в натуре сразу стать бугром
и место у параши
сменить на что покраше…

Ну и так далее. В стихах больше не могу. Сам знаешь, как непросто в наши лета складываются отношения с шалуньей-рифмой. А в прозе хочу сказать тебе, что читатели таки интересуются, как вы там устроились в этом забытом богом Квебеке, о котором ни один приличный писатель, кроме Мелвилла, не сказал доброго слова. Да и Мелвилл, помнится, тоже сказал мало хорошего. Конечно, за полтора века там кое-что могло и измениться, но лично я в это не верю. Так что ты бы написал толком, как там и что. Про цены на хлеб, про коммунальные услуги, про кривую проституции. Какая тебе там вышла должность? Горячую воду сколько раз в день включают? Об жене напиши. Об ребенке. Как они себя позиционируют в обществе равных возможностей?

А то общественность волнуется. Уехал — и с концами. Хотелось бы поподробнее узнать, ребята, про ваш modus vivendi, а также modus operandi, про нюансы абсорбции и перспективы ассимиляции. Поскольку ваши послания хотя и полны разнообразных живописных деталей и красочных подробностей, но тем не менее дают весьма смутную и расплывчатую картину вашего социального статуса и материального тонуса. А ведь читателям это интересно. Они, может быть, хочут более лучше представлять себе. Они спрашивают с нас: как там Мишель с Маней? Чем они пробавляются, находясь, по сути дела, на произволе судьбы? А мы и не знаем, что им ответить, окромя всяких общих слов: дескать, все хорошо, жизнью оченно довольны. А люди допытываются: какой у них там, к примеру, оклад жалованья и почем они взносят за квадратную площадь? Или из чего, допустим, у них состоит ихняя квебекская продуктовая корзина и сколько она тянет в пересчете, скажем, на украинские гривны или литовские литы? А мы опять в полном просаке и вынуждены поминутно расписываться в собственном невежестве. Так что уж будьте добры…

А про нашу жизнь ничего тебе интересного сказать не могу. Никаких в ней нет перемен и тем более — ярких событий. Вот разве что вырвал я себе остатние зубы и вставил съемные протезы, что самым пагубным образом повлияло на мою и без того не блестящую дикцию. И разговариваю я теперь, натурально, что твой Леонид Ильич. Снимали тут недавно с меня интервью на телевидение, начал я сгоряча произносить слово «среднестатистический» — и полный вышел конфуз…

из письма к S.S.

<…> Нравится тебе или не нравится, а все то, что мы уклончиво и не слишком искренне называем творчеством, это только мучительное — а в чем-то даже и смехотворное — стремление донести миру весть о себе (во как сказал!), подать голос из глубины своего бесконечного и неизбывного одиночества, робкая и заведомо обреченная на неудачу попытка найти выражение для невыразимого (далее по тексту Thomas Wolfe «Look Homeward, Angel»). В этой обреченности и состоит, как мне сегодня кажется, катарсис любого художественного произведения — вплоть до матерной частушки, — его всегда трагический пафос и подтекст.

из письма к G.G.

<…> А также имею сказать Вам пару слов за нашу замечательную книгу об геройском Исааке Эммануиловиче. Вскрытие (то бишь верстка) показало, что заместо предполагаемых 20 листов в ней, включая указатель, набежало все 30 с хорошим гаком, в чем Вы сможете со временем собственноручно убедиться, увидев воочию это неимоверное по объему произведение полиграфического искусства. Надеюсь, Вы понимаете, что увеличение упомянутого объема в полтора с лишним раза не может не отразиться на стоимости бумаги и типографских услуг.

И Вы знаете, что мине сдается? Мине сдается, что мы теперь таки да, можем не уложиться в изначально предполагавшуюся сумму. Хотя если бог захочет…

Короче говоря, я не стану сейчас ничего утверждать безоговорочно и морочить Вам бейцим, но может оказаться, что денег действительно не хватит, о чем и уведомляю Вас со всей большевистской прямотой. Разумеется, при необходимости я временно возьму все сверхнормативные расходы на себя. Впрочем, повторяю, возможно, до этого и не дойдет. В любом случае, как я и обещал, Вам будет представлен полный финансовый отчет.

Теперь что касаемо библиографии. Поскольку и М.Y., и Вы составили ее в совершенно произвольной форме, то вышеизложенную библиографию от корки до корки пришлось безжалостно переделывать, унифицировать и приводить в соответствие с принятыми стандартами, а это довольно долгая и муторная работа. Опять же пресловутый указатель — он (Вам будет неприятно это слышать, но я все-таки скажу), как ни грустно, не готов до сих пор. И вообще подготовка текста заняла гораздо больше времени, чем я предполагал. На одну лишь корректуру (при издательских нормах 1,8 листа в день и при солдатской неутомимости моего корректора) ушло две с лишним недели.

Все это вместе взятое почти наверняка приведет к некоторой задержке выхода книги. Но, имея вульгарную и отчасти безответственную привычку надеяться на лучшее, не думаю, что он отложится дольше, чем на три-четыре недели…

из письма к Z.Z.

<…> мне в этом смысле повезло. В семье, где я рос, никогда особенно не цацкались с детьми. Впрочем, тогда над детьми в нормальных семьях, как правило, вообще не было принято трястись, и мои родители отнюдь не являлись исключением. Младенчество свое я, конечно, помню смутно, но лет примерно с шести-семи я уже целыми днями без присмотра околачивался в нашем беспросветно пролетарском дворе, перемежая подвижные игры всевозможными хулиганскими выходками и почти ежедневным мордобоем. Причем я отчетливо помню, как перед моим первым самостоятельным выходом на улицу отец вывел меня на лестницу и сурово предупредил, что если я приду домой и пожалуюсь, что меня кто-то обидел или побил, то он мне еще добавит. Нужно ли говорить, что он этого не дождался, хотя порой от старших товарищей (но не от сверстников, среди которых я был самым здоровым и ходил в авторитетах) мне изрядно доставалось?

Но, пардон за трюизм, времена меняются. И я вовсе не уверен, что сейчас такое воспитание было бы оптимальным. Да и вообще, то, что оказалось хорошо для меня, вполне могло оказаться (и нередко оказывалось) плохо для кого-то другого. Таких примеров я тоже знаю немало. Так что здесь, как и во всем остальном, универсальных рецептов нет.

Что же касается материальной помощи взрослым детям (не говоря уже о написании за них дипломов, научных работ и пр.), то здесь сердцу не прикажешь. Мне, с 16 лет живущему на собственном иждивении, это претит. Не столько даже с позиции родителей, сколько с позиции самих детей (особливо мужеского пола). У меня не укладывается в голове, как же им, сукиным детям, это не западло! Мой случай, конечно, крайность, но когда я вижу 25-30-летних оболтусов, сидящих на родительской шее и чуть что прячущихся за родительскую спину, меня неодолимо тянет к рукоприкладству. Впрочем, тут порой родители сами бывают виноваты.

Могу в этой связи рассказать замечательную историю про мужа моей сестры — известного ученого Алика Бернера. Он действительно крупный ученый (и, кстати, очень симпатичный мужик) и еще в России в 30 с небольшим был доктором наук и завлабом. Но кроме этого, он был еще единственным и поздним ребенком у своей еврейской мамы, которая буквально пылинки с него сдувала. Ленка (моя сестра) рассказывала, что свекровь звонила ей по несколько раз в день и строго требовала отчета: что Алик сегодня надел, что он покушал, был ли у него стул и т. д. В общем, доставала сеструху по полной программе. Но Ленка — веселая баба, все сносила, только песню пела:

Я люблю тебя, жизнь,
что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, жизнь,
хоть живу я и очень хреново.
В звоне каждого дня
нет ни отдыха мне, ни покоя.
Есть свекровь у меня —
Жизнь, ты знаешь, что это такое.

Столь же регулярно мама звонила и Алику на работу. И вот, представь себе, проводит он какое-то ответственное научное совещание, в самый его разгар раздается мамин звонок и происходит примерно такой диалог:
— Алик, сегодня очень холодно, ты надел кальсоны?
— Да, мама.
— Ты точно надел кальсоны или ты просто так говоришь, чтобы меня успокоить?
— Точно, мама.
— Алик, мне не нравится тон, которым ты это говоришь. Скажи мне честно, ты на самом деле надел кальсоны или ты меня обманываешь?
— Я не обманываю, мама.
— Нет, Алик, я тебе не верю. Повторяй за мной вслух: я, Алик, клянусь маминым здоровьем, что я сегодня надел кальсоны.

из письма к O.O.

<…> Думаю, P. поведала тебе о внешней канве моего существования, поэтому не буду повторяться и перехожу сразу к существенному: готов подписаться обеими трясущимися руками под каждым твоим словом по поводу душевной пустоты, однообразия, суеты и бессмысленности текущей жизни. До последней крайности угнетает невозможность вырваться из замкнутого круга работы и семьи и полная утрата в этой связи творческого и интеллектуального потенциала, живости ума, веселости нрава и прочих достойных качеств, которые прежде так ценили во мне окружающие. Но еще сильней угнетает мысль о том, что, по всей видимости, в этой сфере кардинально уже ничего не изменится до самого конца, каковой в нашем климактерическом возрасте уже не за горами. А это, как ни крути, жаль. Хотелось бы еще чего-нибудь эдакого… Хотя, впрочем, чего именно — пес его знает. Вроде все уже было.

И уж, конечно, ни малейшего удовлетворения не приносят мои успехи на различных поприщах. Даже в моем обширном и разнообразном лексиконе нецензурных выражений едва ли найдется адрес, куда я от всей души хотел бы это послать, поскольку по большому счету полагаю то, чем с такой зверской интенсивностью занимаюсь, не только недостойным своего высокого предназначения, но и вообще недостойным любого уважающего себя человека.

Все чаще в голову приходят концептуальные (они же — сакраментальные) вопросы: а на хера? для того ли мы родились на свет, чтобы?.. и т. д. И сколько-нибудь удовлетворительного (или хотя бы цензурного) ответа на эти вопросы нет.

А насчет спиртного могу тебе признаться, что я в последнее время практически полностью от него отвратился. Как говорится, не пью и не тянет. То есть выпить я, конечно, еще очень и очень могу, но, как правило, безо всякого воодушевления и предпочитаю такие не вполне мужские напитки, как вермут (джин, ром) с тоником и проч. А, к примеру, наша старая добрая водяра (любого качества) вообще не вызывает ничего, кроме непритворной судороги глубокого омерзения. Причем надо сказать, что в этом нет и в помине ничего идеологического. Чистой воды физиология. Очень хотелось бы надеяться, что это явление временное и преходящее.

Опять же и по женской части. На баб даже не смотрю. А когда смотрю, то ровным счетом ничего хорошего не вижу. Такие их качества, как глупость, болтливость, лживость, истеричность и навязчивость, вызывавшие прежде только легкую снисходительную усмешку, теперь вызывают только с трудом скрываемое раздражение. Единственное утешение нахожу в своей дорогой жене, с которой, несмотря на отдельные шероховатости, мы в целом ладим неплохо.

Так что становлюсь я законченным мизантропом. Радости бытия, как писал один не совсем бездарный поэт, неуклонно идут на убыль. Даже процесс приема пищи в связи с отсутствием зубов перестал доставлять прежнее удовольствие. Что хорошего остается в этой жизни? С чувством справить нужду да иной раз перекинуться в картишки? А сколько было задумано! Как мы об себе понимали! Какие, бля, имели амбиции!

Такое вот получилось мрачноватое письмо. Оно, конечно, не отражает моей в общем-то спокойной и благополучной жизни, но вполне отражает состояние моей души в те редкие минуты, когда появляется возможность подумать о ней. Чему в немалой степени способствовало твое письмо, каковых писем я бы желал получать чаще, чем раз в год.

из письма к N.N.

<…> Поскольку по роду своей основной деятельности я лучше владею пером, чем языком, я решил выбрать для объяснения такой, быть может, немного вычурный способ. Собственно, я уже давно хотел поговорить с Вами, но все откладывал это, поверьте, весьма неприятное для меня мероприятие на попозже. И тут мне пришла в голову счастливая мысль написать Вам письмо.

Дело в том, что мне очень трудно с Вами сотрудничать. После нескольких часов, проведенных вместе в нашей тесной конторе, я буквально заболеваю, и мне кажется, что Вы как достаточно чуткий человек и сами это чувствуете. Вполне отдаю себе отчет в том, что вина здесь скорей моя, чем Ваша, — Вы ведете себя так, как Вам соприродно, и, в общем-то, не делаете ничего плохого. Говоря всерьез, у меня к Вам нет никаких претензий человеческого характера и почти никаких претензий характера делового — во всяком случае, со своими обязанностями Вы справляетесь ничуть не хуже остальных членов нашего коллектива. Опять-таки я прекрасно понимаю, что Вы — добрый, честный, открытый и бескорыстный человек. И, разумеется, я не забыл, что Вы пришли мне на помощь в те нелегкие дни, когда наше дело только начинало становиться на ноги, и в его нынешнем благополучии есть немалая доля Вашего труда.

Однако все это, к сожалению, нисколько не отменяет той несовместимости, которая (с моей стороны), несомненно, есть между нами. Виноват здесь, повторяю, только я — старый ворчун и угрюмец. Но для меня совершенно непереносимы такие вполне естественные проявления Вашего возраста и темперамента, как громогласность, смешливость, чрезмерная общительность и бесцеремонность, непробиваемый юношеский эгоцентризм, способность часами подряд упиваться собственной болтовней о всяких глупостях и проч. Умом я отлично понимаю, что во всем этом нет ничего дурного, но выносить это на протяжении целых дней я просто физически не в состоянии.

Вот почему я вынужден принять решение расстаться с Вами.

Простите меня, если сможете.

из письма к L.L.

<…> В молодые годы я, не помню уж чего начитавшись (скорей всего, наших славных теоретиков формализма), был убежденным противником спонтанности в поэзии (при том, что сам всегда слыл весьма неплохим импровизатором) и идеологически неблизких поэтов — например, Есенина — с пеной у рта обвинял в «инерционности письма». Это вообще было для меня ругательное слово. В таких случаях я любил цитировать свой хамский парафраз Бориса Леонидовича:

Когда строку диктует чувство,
то так неистово оно,
что тут кончается искусство
и начинается говно.

Сейчас, конечно, у меня к этому гораздо более сложное отношение, но я по-прежнему с некоторым подозрением воспринимаю любые проявления так называемой искренности и непосредственности — наверно потому, что мне самому их так недостает.

из письма к T.T.

<…> Я как считаю? Я считаю, что хотя мы с тобой, слава богу, и не женщины, но уже становится не то что неловко, а просто-таки даже неприятно отвечать на праздный и нескромный вопрос о наших годах. Уж очень их, извини, стало до хрена. Какие-то, как писал Зощенко, почти трехзначные числа начинают вырисовываться. Так что разговаривать и размышлять на эти безрадостные темы совершенно нет никакой охоты.

Но с другой стороны, мы ведь и не страусы, и не выработалось у нас привычки прятать свои лысеющие бошки в песок и закрывать глаза на что бы то ни было. И поэтому, если кто с нас спросит: «А сколько тебе, к примеру, стукнуло годков?» — мы завсегда честно ответим: «А пошел бы ты к Бениной маме!»

А с третьей стороны, если копнуть глубже, то раз уж мы прожили более или менее пристойно сколько-то там лет, то почему бы не попробовать прожить еще, ну если не столько же, то хотя бы полстолько? Недавно мне подумалось, что в принципе это реально. Я имею в виду — попробовать. А там, конечно, как получится.

Так что поздравляю тебя, дорогой, с твоей некруглой датой (и вдобавок с простым числом) и желаю. К каковым поздравлениям и пожеланиям присоединяются все те, кто о тебе помнит. А таких, поверь, немало. Вот вчера М. В., услыхав, что мы с тобой поддерживаем связь по интернету, просила тебя через посредство этого интернета поцеловать. Уж не знаю, как она это себе по девичьему своему легкомыслию представляет, но желание дамы — закон.

из письма к S.S.

<…> и тогда я говорю себе: «Ты бы, козлиная морда, задумался хоть раз о том, что твое так называемое „деятельное участие в чужой жизни“ еще никогда и никому не приносило ничего хорошего, кроме плохого. Пора бы на старости лет понять, что помочь никому нельзя (если только не в каких-то чисто практических вещах) и со своими унутренними проблемами каждый так или иначе справляется или не справляется сам. Сколько раз ты уже со всего размаха наступал на эти грабли, но упорно продолжаешь в том же духе». Почему же, прости за риторический вопрос, мы, едрена мама, никогда не учимся на своих ошибках? Медом нам, что ли, намазано в потемках чужой души?

из писем к D.D.

* * *

Меланхолически зевая,
как в каталепсии живу я,
в уме детали развивая
грядующего рандевуя.

* * *

Кассета в целом хороша,
хотя всего, что в ней говорено
(а там все больше кореша
за жизнь балакают Эворину),
понять не можно ни шиша —
мол, что хотите, то и врите, —
поскольку титры на иврите,
а я, признаться, в нем, как вша,
плутающая в неолите
лобковых зарослей. И ша!

* * *

Судьбой нещадно поимет
во все отверстия,
не составлял я сроду смет —
к чему мне сквернь сия!
Увы, семь бед — один дебет,
и как ни бди там,
его — составь хоть сотню смет —
не свесть с кредитом.

из письма к O.O.

<…> Начал я читать твое письмо, и буквально с первых строк краска стыда покрыла мои обрюзгшие и давно не бритые ланиты. Ведь забыл я, сучара, забыл совершенно в этой проклятой мотне и суете про твой день рожденья и соответственно ни хера тебя не поздравил. А ты не забыл. А я забыл…

А насчет приехать ситуация складывается до последней степени по-дурацки. Вроде бы нет к этому никаких препятствий. И семья моя в полном составе горит желанием и имеет меня по этому поводу через день, и по деньгам я сейчас вполне могу себе это позволить, и с визами проблем особых нет. Но смотри, что получается. У меня там и сеструха, и вы, и еще ряд более дальних родственников и менее близких друзей, которых, однако, было бы непростительно не повидать. При этом все они, как и подобает нашему племени, весьма рассеяны по бескрайним просторам земли обетованной, и, чтобы с каждым несуетно встретиться, нужен как минимум месяц. А кто, спрашивается, на такой срок останется в лавке? До сих пор я дольше чем на две недели ее не бросал без присмотра — но даже за это время мои доблестные подчиненные успевали с блеском переформатировать хард основного компьютера, устроить небольшой пожар, купить фальшивые баксы и т. д. Опять же — когда ехать? Если всем кагалом (а другого мне не простят), то только летом, поскольку в остальное время дети неизвестно за каким ходят в школу. А летом уехать на месяц мне еще трудней, потому что надо сотрудников (прости за тавтологию) отпустить в отпуска, и, кроме того, мое изрядно ослабевшее здоровье может не выдержать вашей зверской жары, каковую я и в лучшие годы переносил с большим напряжением душевных сил. Вот и получается непонятно что. И как разгрести все эти закавыки и недоумения, я пока себе не представляю.

Из новостей культурной жизни могу сообщить, что мы с Шуриком, который недавно вернулся из гастрольной поездки в Японию, разорились на восьмиканальную портостудию и к ней еще на кучу всяких прибамбасов и уже приступили (с его ребятами, но, увы, пока без Кости) к перезаписи на новом качественном уровне моих старых шедевров и к записи тех из них, что не были записаны ранее.

Вообще должен сказать тебе, что за время твоего отсутствия наш Шурик очень вырос как музыкант (и как человек) и работать (и общаться) с ним теперь — одно удовольствие. Плохо только, что и у него, и в еще большей степени у меня совсем нет свободного времени и делать это все приходится урывками, буквально выкраивая часы в перерывах между боями. Наличествуют у меня и сложности с дикцией из-за моего зубного, я извиняюсь, протеза, который так и норовит вывалиться из рота в самых патетических местах. Зато технические возможности теперь у нас такие, какие раньше и не снились. Каждую партию можно писать отдельно и не нужно собираться всем кодлом и по двадцать раз гонять одно и то же, когда кто-нибудь даст маху. Опять-таки качество записи и звука… Микрофоны не свистят, уровень не зашкаливает, в наушниках все слыхать. Несравнима и профессиональная подготовка музыкантов: ребята играют свободно, чисто и без ошибок — хошь тебе по нотам с листа, хошь без нот по слуху. Словом, работай — не хочу. Но время, время… Да и силы уже не те. Есть одна французская пословица, которая переводится примерно так: «Добрый Господь всегда дает штаны, когда у тебя уже нет задницы».

А в остальном все по-прежнему. Суетимся, крутимся, мотаемся. И стареем, стареем уже по-настоящему. Болезни, недомогания, слабость, мля, повышенная утомляемость, трудности, пардон, с мочеиспусканием, врачи, анализы, кардиограммы, одних лекарств, мля, пью восемь наименований по три раза в день. В придачу к диабету нашли тут у меня еще стенокардию, простатит и еще какую-то хреновину, забыл, как называется. Активной жизни-то уже осталось с гулькин…

Ну и под конец, чтобы не было совсем грустно, небольшой анекдот из жизни.

Недавно в одной лаборатории я, томясь от безделья в ожидании очередных плачевных результатов своего анализа мочи, изучал стенную печать и наглядную агитацию и набрел на нижеследующее откровение: «Здоровая моча — это прозрачный напиток светло-янтарного цвета…»

из письма к U.U.

<…> Извините, ради бога, за долгое молчание. Мне пришлось на некоторое время уехать в Париж, а потом в моем магазине начался ремонт, а потом я сам каждую неделю собирался в Питер, но поездка все откладывалась… Словом, обычная суета.

Но хуже не это. Хуже то, что присланные Вами переводы, к моему искреннему сожалению (и удивлению), никоим образом меня не удовлетворили. Честно говоря, после знакомства с Вашим переводом «Les oiseaux de passage» (что, собственно, и побудило меня обратиться к Вам) я рассчитывал на большее.

Я не знаю, имеет ли смысл подробно разбирать Ваш перевод «Песни для овернца» (конечно, «песни», а не «песенки»). Там есть и ритмические ошибки (лишние слоги в двух первых строчках каждого куплета, где должен быть чистый четырехстопный ямб), и ходульности («ты мне четыре корки дала, когда нищета подошла», «…толпой захлопнули дверь…»), и буквализмы (четыре полена, четыре корки), и смысловые неточности («ты поглядел с тоской мне вслед» — конечно же «m’as souri» здесь гораздо важней, чем «d’un air malheureux»). Но главное, что в целом это — не то. То есть если это почистить и причесать, получится заурядный, среднего уровня перевод, уместный, может быть, для какого-нибудь проходного, антологического стихотворения. А для одного из шедевров Брассенса душа все-таки просит чего-то хоть сколько-нибудь конгениального.

Все вышесказанное в полной мере относится и к переводу «Supplique…». Что же до перевода «Le temps…», то это просто явная неудача. Перевести ключевое для этой вещи слово «con» как «балда» (полностью сняв все элементы версификационной виртуозности, все каламбурные и омонимические изыски, которыми насквозь пропитана эта вещь и которые, в сущности, составляют ее художественное содержание) — это, по меткому выражению О. Седаковой, все равно что сказать «отшлепать» вместо «выпороть». В результате получается типичный «перевод ради перевода», не дающий, по сути дела, практически никакого представления об оригинале.

Прошу меня простить за столь резкий и нелицеприятный отзыв, но поверьте, для меня все это не менее огорчительно, чем для Вас. Больше года я занимаюсь составлением книги Брассенса и испытал на сем тернистом пути одни только разочарования. Из тысячи с лишним переводов, прошедших за это время через мои натруженные руки, ни один (включая и мои собственные) не смог меня удовлетворить. Причем характерно, что у опытных профессиональных переводчиков Брассенс, как правило, получается даже хуже, чем у дилетантов, переводящих его для собственного удовольствия.

Ну вот, я попытался, сколько мог, подсластить пилюлю.

из письма к L.L.

<…> Вы спрашиваете, почему я не люблю Высоцкого и Окуджаву. Честно говоря, я всегда ужасно неловко себя чувствую, когда мне приходится высказываться на эту тему, — до такой степени это выглядит дешевым эпатажем и оригинальничаньем, отнюдь не являясь таковыми в действительности. Мне настолько редко доводилось встречать единомышленников в этом вопросе, что я уже давно предпочитаю держать свое косное мнение при себе. На всех своих радиоинтервью я даже заранее договариваюсь с ведущими, чтобы меня вообще не спрашивали о моем отношении к нашим великим бардам. А то один раз на «Эхе Москвы» я сдуру ляпнул в прямом эфире, что не считаю себя поклонником Высоцкого, так разъяренные слушатели чуть в студии телефон и пейджер не оборвали, и чего я только в свой адрес не услышал.

Но если Вы настаиваете, я очень вкратце и в самых общих чертах изложу…

Сначала о Высоцком. Прежде всего он мне неприятен по темпераменту. Я вообще не люблю, когда кричат, особенно под музыку, — за крайне редкими исключениями (Эва Демарчик) это представляется мне вульгарным и антиэстетичным. И в Высоцком меня больше всего раздражает эта нарочитая брутальность (а на самом деле — истеричность), эта эмоциональная расхристанность, эти натянутые жилы на шее, эти хриплые полупьяные завыванья — словом, все худшие проявления «есенинщины». Как будто ни о чем серьезном, значительном и трагичном нельзя говорить достойно и спокойно — без непрерывного хватания собеседника за грудки и рванья на нем и на себе рубахи.

Хотя некоторые бытовые и юмористические вещи ему бесспорно удались. В них есть и поэтическое мастерство (местами даже виртуозность), и чувство стиля. Мне кажется, если бы он не так резко разграничивал для себя «серьезные» и «несерьезные» песни, а сумел бы найти какой-то симбиоз, у него могло бы получиться что-то настоящее. Рискну высказать и еще одно крамольное предположение: возможно, ему вообще не стоило петь свои стихи (если, конечно, это можно назвать пеньем). У него был бесспорный поэтический талант, а эти рычания и вопли, наплодившие без преувеличения тысячи уже совсем невыносимых подражателей, наряду с примитивной и очень однообразной мелодикой только портят многие тексты.

Вот, к примеру (цитирую по памяти):

Жил я с матерью и батей
на Арбате — всем бы так.
А теперь я в медсанбате
на кровати весь в бинтах.
Что мне слава, что мне Клава-
медсестра и белый свет?
Помер мой сосед, что справа,
тот, что слева, — еще нет.

Отличные, чистые стихи. Особенно если их надсадно не хрипеть мимо нот под три «блатных» аккорда…

Между прочим, примерно в этом же роде отзывался о Высоцком и его поэтический антипод — Бродский («Чай Высоцкого, сахар Бродского, Россия Троцкого»). Хотя, как это ни странно, их манера исполнять свои произведения была в чем-то схожа.

Что же касается Окуджавы (хотя, на мой взгляд, это менее значительная фигура), то здесь все наоборот. Его темперамент и стиль изложения меня раздражают не так сильно (хотя все равно раздражают). Но весь этот картонный романтизм, все эти условные поэтизмы и красивости — скрипачи, трубачи, барабанщики, живописцы и проч. способны довести до белого каления. И то, о чем он с такой псевдоутонченностью говорит «всерьез», вызывает только ироническую ухмылку и однозначно провоцирует на какую-нибудь сугубо сниженную и предельно грубую пародию (кстати, известная песня Жоржа Брассенса «La guerre de 14–18» выглядит совершенно убийственной пародией на «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской», причем, что характерно, обе вещи написаны примерно в одно и то же время). Как же надо не чувствовать современного поэтического языка, чтобы в конце двадцатого века продолжать с энтузиазмом разрабатывать поэтику А. Грина, которая и в свое-то время уже воспринималась как стилистический анахронизм! Впрочем, явные удачи есть и у него — например, «По смоленской дороге».

Не знаю, скорей всего, в оценке двух этих авторов я и не совсем прав (или совсем не прав). Может быть, если бы я не познакомился в очень раннем возрасте с песнями Брассенса и не увидел, до какой степени это по всем показателям другой качественный уровень, мое неприятие не было бы столь резким (или даже его бы не было вовсе). Наверно, такая популярность и всеобщая любовь (каких, кстати говоря, нет и никогда не будет у моих песен) не возникают на голом месте и что-то недоступное моему пониманию там все-таки есть. Но ничего поделать с собой я не могу и в отличие от Пастернака не считаю себя уродом, если счастье сотен тысяч мне вовсе не дороже пустого счастья ста.

Если же говорить об отечественной «авторской песне» вообще, то наиболее существенным моментом мне представляется фундаментальное непонимание большинством ее деятелей самой природы песенного жанра. И их главная ошибка — подспудная уверенность в том, что песню можно склепать практически из любого (своего или чужого) понравившегося стихотворения. Им не приходит в голову, что настоящая поэзия, высокая лирика не нуждаются в подобной синкретизации. Более того, они активно сопротивляются этому насильственному совокуплению и, становясь «авторской песней», в знак протеста чаще всего напрочь утрачивают эстетическую ценность. Конечно, иногда могут быть счастливые исключения, но в принципе песня — это совершенно отдельное искусство, которое строится по абсолютно иным художественным законам, нежели лирическая поэзия, и скрещиванию с последней поддается плохо.

Помню, каким культурным шоком оказался для меня вечер «Гитара по кругу» на одном из бардовских слетов. К тому же этот вечер был еще и тематическим: петь «по кругу» полагалось только на стихи О. Мандельштама. И вот около десятка исполненных неподдельного воодушевления бардов, передавая друг другу вдребезги расстроенную гитарку, под одни и те же примитивные аккорды, преимущественно в одной и той же тональности и примерно на один и тот же однообразный минорный мотивчик уныло, но с придыханием излагали сложнейшие и музыкальнейшие сами по себе тексты несчастного Осипа Эмильевича. Причем эти люди с такими хорошими и даже вдохновенными лицами совершенно искренне не видели вопиющей антихудожественности происходящего, не понимали, до какой степени дискредитируют столь яростно декларируемое ими преобладание в песне текста над музыкой, не чувствовали, что с точно таким же художественным эффектом они могли бы на эти убогие мотивчики класть свои же собственные убогие вирши — и это, между прочим, стилистически было бы куда органичней. Не скажу, что таким образом появились бы настоящие произведения искусства, но, по крайней мере, не было бы такого дикого для нормального уха диссонанса. Про уважение к памяти великого поэта (трудно даже представить себе его реакцию, если бы он, не дай бог, все это услышал) я уже не говорю — такое здесь никому и в голову не приходило.

Кстати, о принципиальном преобладании в авторской песне текста над музыкой. Это еще одно пагубное заблуждение. Среди тех, кто работает в этом жанре (особенно в наше время), порой встречаются отличные музыканты, интересные исполнители, но как раз поэзия преобладающей части наших «бардов» чаще всего образцово беспомощна и по духу (да и по уровню поэтического мастерства) в массе своей напоминает стихи подростков пубертатного периода. Что выглядит особенно забавным в устах уже, как правило, отнюдь не молодых авторов и исполнителей. А если неплохие тексты иной раз и попадаются (скажем, у Щербакова), то их на корню губит вышеупомянутая «непесенность» — и в результате настоящей песни не получается все равно.

Рассматривать же причины массовой популярности авторской песни среди «интеллигентной публики», как мне кажется, следует не в контексте искусствоведческой проблематики, а в контексте различных социологических и психологических изысканий, в частности в рамках распространенной теории «психологии толпы». Что, кстати, очень роднит авторскую песню как социальный феномен со столь презираемыми ее адептами пресловутой «советской песней» и нынешней попсой. В этом смысле принципиальной разницы между всеми тремя (в том числе и по критериям художественной ценности) я не вижу — ноги у них растут примерно из одного и того же места.

В заключение хочу сказать, что при всем моем неприятии авторской песни с эстетических позиций в самом этом явлении я не вижу ничего плохого. Люди (причем, как правило, очень милые, образованные и порядочные) читают стихи, поют песни, культурно выпивают и закусывают — все это прекрасно и гораздо лучше, чем что-нибудь другое. Если б к этому еще и адекватную самооценку да поменьше амбиций, а интеллигенция во все времена увлекалась домашним музицированием…

из письма к K.К.

<…> Как обещал, посылаю тебе стихи. Хотя и гениальные, но, увы, старые. Новых нет, и будут ли, бог весть. Сейчас в основном приходится ковать на лире различные художественные и не очень переводы (кстати, анекдот. Одна женщина говорит другой: «Представляешь, вчера на меня напал маньяк!» — «Сексуальный?!" — «Да нет, не очень»), что вкупе с интенсивной издательской и книготорговой деятельностью отнюдь не располагает к созиданию нетленки, будучи по самой своей природе занятием изнуряющим и до последней крайности душевредным.

Что там говорить о лирическом творчестве, если в результате всего вышеперечисленного не остается ни времени, ни сил даже на то, чтобы хоть сколько-нибудь регулярно удовлетворять свою природную (и когда-то необоримую) склонность к горячительным напиткам и особам противоположного пола! Теперь из всех радостей жизни разве что азартные игры иногда скрашивают мои редкие досуги.

А жизнь между тем проходит. Выпадают последние зубы, меркнет зрение, слабеет слух, руки трясутся, ноги не гнутся, в грудях что-то свистит, ухудшается, я извиняюсь, перистальтика… Как говорят, если вам больше сорока и, проснувшись утром, вы чувствуете, что у вас ничего не болит, значит, вы уже умерли.

Да, жизнь проходит… И кто знает, когда застигнет нас это роковое безболезненное пробуждение? Вот пишу тебе письмо, а в голове неотступно крутится мысль: а застанет ли меня в живых твой ответ? Ведь при твоей эпистолярной оперативности до этого вполне можно и не дожить. От души советую и тебе подумать на эту весьма актуальную тему и поторопиться с упомянутым ответом, дабы успеть сказать своему старому другу все, что накопилось у тебя на душе за долгие годы разлуки. А зная тебя буквально с раннего отрочества, полагаю, что накопилось у тебя немало.

Подумай, как мелки в свете вышесказанного любые рефлективные и надстроечные соображения, как мало они значат на пороге неотвратимо надвигающегося небытия!

из письма к А.А.

<…> На нескромный вопрос, как я поживаю, могу ответить словами одного прогрессивного бразильского писателя, который на вопрос корреспондентки программы «Время» о том, как, по его мнению, живут люди в Советском Союзе, ответил: «Совсем не так, как об этом пишут американские империалисты!»

Лавка моя по-прежнему цветет и пахнет, и ее четырехлетний юбилей был широко отмечен в прессе. В частности, в газете «Культура» я был назван блестяще образованным человеком, свободно владеющим тремя европейскими языками и опубликовавшим в своем переводе полное собрание сонетов Данте. Все три пункта, как вы можете заметить, не имеют к действительности никакого отношения. Интересно, откуда они берут эти сведения? Неужели сами выдумывают? В последние годы мне регулярно приходится иметь дело с представителями второй древнейшей профессии, и я не перестаю удивляться тому, что они буквально слова не могут сказать, не сбрехнув. Прямо патология какая-то. А может, это законы жанра?..

Наш быт благодаря самоотверженным бдениям жены моей Марины Васильевны делается с каждым днем все краше. Среди ее недавних приобретений крупными алмазами сверкают кухонная мебель, новая газовая плита с вытяжкой, люстра с вентилятором, диван-кровать для Аськи, новые компьютер, монитор и лазерный принтер. А сколько еще задумано!

Дети тоже причиняют немало положительных эмоций. Те редкие минуты, когда они не собачатся между собой, не смотрят телевизор и не играют на компьютере, посвящены исключительно музицированию. Когда Аська перестает упражняться на ф-но, Митька хватается за гитару. Трудно даже сказать, что доставляет большее эстетическое наслаждение. Учатся они, впрочем, неплохо. Во всяком случае, несравненно лучше, чем их блестяще образованный отец.

Что же касается его (то есть меня), то в моей трудной жизни событий гораздо меньше — точнее говоря, их нет совсем. И лишь крайняя неудовлетворенность зубным протезом да отслеживание колебаний сахара в моче привносят некоторое разнообразие в мое унылое существование.

С. сейчас в России. Он ездил по делам своей фирмы куда-то, пес его знает, кажется, в Гурьев. Причем, как мне рассказал В., перед этим он прилетел из Южной Америки в свой Калгари, потом (в тот же день!) вылетел в Россию, прилетел в Москву в 23.30, а в 6.30 утра уже вылетел в упомянутый Гурьев. Такую жизнь на старости лет (а ведь ему уже лет 60) я видел в гробу. На мой вопрос, как там в Гурьеве, С. ответил, что в общем все было нормально, только за 20 лет в Канаде он совершенно разучился садиться «орлом» — то есть до такой степени, что попросту забыл, как это делается. И поэтому в пятизвездочной (!) гурьевской гостинице испытывал некоторые затруднения с отправлением большой нужды.

Таковы вкратце наши дела. Хотелось бы что-то узнать и о вас. Когда Левка уходит на действительную военную службу? Вроде бы уже совсем скоро. Да, я знаю, что нынешнее поколение израильской молодежи — беззаветные герои, патриоты своего отечества и настоящие мужчины, но хотелось бы напомнить ему, что защита родины — отнюдь не единственное, ради чего стоит жить (и уж тем более — отдать жизнь). И вообще надо сказать, что патриотизм абсолютно любого разлива и пошиба — явление с этической точки зрения весьма и весьма сомнительное, плавно и ненавязчиво приводящее к ксенофобии, человеконенавистничеству, фашизму и проч. В этой связи посылаю ему переводы двух песен Брассенса («Mourir pour des idées» и «Les patriotes»), который, по моему скромному разумению, очень хорошо и, главное, недвусмысленно разобрался в этой проблеме.

из письма к Z.Z.

<…> Не могу с тобой согласиться, что настоящий англичанин в отличие, скажем, от американца вместо «fucking» завсегда скажет «bloody». Во всяком случае, когда я не так давно в Кембридже чуть не ссыпался под небольшой, но шустрый грузовичок, из-за того что по европейской привычке, переходя улицу, смотрел налево, а не направо, то выскочивший из кабины водитель назвал меня не как-нибудь, а именно «bloody fucking bastard». Впрочем, я, конечно, не могу дать полной гарантии, что он был чистокровным англичанином.

Вообще же про английский и американский языки и про то, как мы ими владеем, могу сообщить забавное наблюдение из собственной практики: в Англии я всех отлично понимал (даже водителей такси), а меня напрочь не понимал никто, кроме одного пакистанца — владельца табачной лавочки. Тогда как в Штатах все было строго наоборот: меня понимали все без исключения, а я не понимал практически никого, и особенно негров, чью речь даже не мог разделить на лексические составляющие — я ее воспринимал как некий сплошной поток глоссолалии, из которого только изредка вылетали какие-то знакомые сочетания звуков. А вот, скажем, когда мне приходилось говорить по-английски с немцами или испанцами, и я, и они прекрасно понимали друг друга. Тогда как в разговорах с французами (по-французски) ни я ни хрена не понимал (кроме нецензурных выражений в мой адрес), ни меня совершенно не понимали (даже при употреблении тех же самых нецензурных выражений).

из письма к T.T.

<…> Любезная моя супруга все глубже и глубже погружается в бездну маниакального автолюбительства. Уже ни о чем другом она практически не в состоянии вести беседу, и с ее нежных уст я теперь заместо слов любви регулярно слышу такие грубые, неблагозвучные и отчасти даже цинические выражения, как ШРУС, кардан, сход-развал и, я извиняюсь, подсос. К лицу ли это молодой и привлекательной особе? Я не уверен.

А еще ездил я тут в Англию, в Кембридж, по приглашению тамошнего знаменитого университета. Меня, представь себе, неизвестно за какие заслуги пригласили на ихний ежегодный семинар европейских писателей, каковым, разумеется, я бессовестно манкировал, проводя время в прогулках по живописным окрестностям и в уединенных размышлениях о бренности земного. Из официальных мероприятий больше всего запомнились завтраки, ленчи и обеды, качество и изобильность которых были таковы, что даже мне не всегда удавалось сожрать все, что давали.

из письма к I.I.

<…> Читать транслитерированный текст не слишком приятно (хотя местами и довольно забавно), но с этим я еще пока могу худо-бедно справиться, так что пиши как тебе удобней.

Веселого в нашей, с позволения сказать, политической жизни, конечно, не много, да и откуда бы, скажи на милость, ему взяться. А уж что там предстоит в дальнейшем, это, если употребить изысканный эвфемизм, находится в эксклюзивной компетенции мужского полового органа. Или, если выразиться проще, хер его знает. Однако ничего особенно хорошего предполагать не приходится. То есть предположить, в принципе, можно, но от этого не легче. Как недавно выразился по ТВ наш дорогой товарищ Явлинский, «Россия — это такая удивительная страна, которая из двух зол всегда выбирает оба».

Впрочем, меня все это нисколько не пугает, и уж во всяком случае, я не представляю себе такого варианта развития событий (включая сюда даже гражданскую войну, вероятность каковой вполне допускаю), заставившего бы твоего корреспондента малодушно помышлять об эмиграции. Несмотря ни на что, я не вижу для себя резонов покидать родное мне духовное, культурное и языковое пространство, вне которого мое существование не только как артиста, но и просто как человека лишено смысла. И какие бы лишения и опасности ни ожидали меня здесь, я не променяю все это на любое и тоже, кстати говоря, довольно сомнительное благоденствие и благополучие где-либо еще.

Вышесказанное в полной мере относится и к моим детям. Более того: я не считаю себя вправе в этом смысле что-то решать за них. Вырастут — решат сами, если, разумеется, у них будет такая возможность… Да и повидав довольно много детей из уехавших семей, могу сказать тебе, что это, как правило, не слишком веселое и совершенно не вдохновляющее зрелище. То есть они, конечно, вполне нормальные и симпатичные ребята, но некоторая культурная и особенно языковая неопределенность в них ощущается весьма явственно. Они почти всегда безвозвратно утрачивают русскую культуру, практически ничего не получая взамен (в первую очередь это касается Израиля, где, извини, своей культуры пока нет и, судя по тому, что я там увидел и услышал, не будет еще долго, если будет вообще), чего бы я категорически не хотел для своих детей.

Понятное дело, все это относится только ко мне, и я никоим образом не хочу судить (и в еще меньшей степени — осуждать) никого из уехавших. Здесь, как пел кто-то из когорты наших отечественных бардов, «каждый выбирает для себя», имея неотъемлемое и суверенное право самому распорядиться своей никчемной жизнью.

Вот каково вкратце мое credo по этому вопросу. В детали же наших нынешних политических пертурбаций я не вхожу, поскольку все это, как писал Веня Ерофеев, суета, томление духа, бесполезнеж и мудянка.

из письма к M.M.

<…> Ваши почтовые мытарства и наша небольшая поэтическая переписка по этому поводу навели меня на мысль о создании нового поэтического жанра, так называемого «е-мейла». Нехай это будет просто четверостишие (или два), где бы это слово обязательно как-нибудь рифмовалось или обыгрывалось. Например, так:

* * *

Недавно старый дядя Мейлах,
запутавшись в своих е-мейлах,
отправил мне такой е-мейл:
«Я все е-мейлы в рот имейл».

* * *

Вчера мой старый друг Емеля
прислал мне весточку с Ямала,
и долго от его е-мейла
меня крутило и ломало.
Но я, сжав губы в мрачном смайле,
ему ответил: «Ох, Емеля!
Вы что там, на своем Ямале
совсем с похмелья охъемейли?»

* * *

Прочитал на днях в е-мейле я,
что моя жена — камелия.
Но, годясь чуть не в отцы ей, я
верю, что она — Цецилия.

* * *

В те дни, когда Меджнун и Лейла
с ладони страсть свою кормили,
они не ведали е-мейла,
не говоря уже о мыле.
И не носила Лейла лейбла,
хоть говорил он ей: «Наклей, бля!»
А та (ну можно ль быть наглее?)
твердила, падла: «Не наклею!»

* * *

Что привлекает нас в е-мейле?
Конечно, то, первей всего,
что охромей ли, онемей ли,
оглохни даже — что с того? —
ведь если твой здоров провайдер,
ты всем всегда смогёшь донесть
про бога, душу и про матерь
свою трагическую весть.

из письма к J.J.

Е-мейл про узбека, который рыгает,
объевшись урюка на склоне арыка,
сонм звучных похвал из души исторгает —
от свинского хрюка до львиного рыка.
А дети узбека, хлебая из бака
шербет полусгнивший узбекского быта,
когда-то поймут, как прекрасна собака
и где она, сука такая, зарыта.

из письма к X.X.

<…> Когда наш человек, перекушавший российского беспредела и беззакония, перебирается на Запад, его законопослушность и стремление делать все «как полагается» принимает иной раз совершенно гипертрофированные формы. Вот, скажем, мой дядя, сын пресловутой бабушки Ревекки. Он уже много лет обретается в Канаде, в Калгари. И тут уже в очень и очень преклонном возрасте умирает его теща, с которой, надо сказать, он всегда жил душа в душу. Но перед смертью она таки кидает ему подлянку — завещает похоронить ее прах в России рядом с телом ее горячо любимого мужа. Услыхав об этом от дяди, я сразу же ему сказал: «Сема, ты только не делай глупостей — ни в коем случае не оформляй никаких документов, а просто ссыпь пепел в целлофановый пакет, привези его сюда, мы сами закопаем его в могилку, и все будет абгемахт». В ответ я услышал пространные рассуждения о том, что он, мол, сознательный гражданин своей демократической страны, платит налоги и все хочет сделать по закону. Ну, как говорится, если хочешь, то флаг тебе в руки и барабан на шею. В общем, не описать словами, как он намаялся с этим делом. Четырежды ему пришлось ездить из Калгари в российское консульство в Торонто (а это, между прочим, примерно как от Москвы до Красноярска). Ему потребовалось заполнять и заверять у юристов около полусотни разных бумаг и документов, получать разрешение в десятке разных инстанций, заказывать какой-то специальный и безумно дорогой контейнер для перевозки праха, и в результате всех этих радений он получил от российского консульства окончательный отказ, поскольку не смог предъявить официально подтвержденного списка болезней своей тещи за последние 50 лет. Тогда дядя вспомнил российские методы улаживания подобных проблем, нашел какого-то дальнего знакомого в российском консульстве в Сан-Франциско, не поленился смотаться туда и по блату (!) получил законное разрешение на вывоз из Канады и ввоз в Россию праха своей дорогой тещи. Обошлось ему все это мероприятие действительно довольно дорого — около 60 тысяч канадских долларов.

Что-то отчасти похожее, хотя и в несколько ином роде, произошло, когда умер мой отец. Он имел несчастье отдать концы на даче, в Мамонтовке. И вот, представь себе, ситуация: мытищинская «скорая помощь» свидетельство о смерти не выдает, потому что покойный прописан в Москве, тогда как московская «скорая помощь» за пределы кольцевой не выезжает. Опять же мытищинская перевозка отказывается забирать труп, потому что они вообще в Москву не ездят, а московская — потому что они не имеют права ввозить труп в Москву без свидетельства о смерти. Что делать? Пришлось за бешеные деньги ловить какой-то «левый» грузовик и везти папу домой прямо в кузове под брезентом — хорошо еще, что менты по дороге не остановили. А в Москве тело среди бела дня и на глазах у изумленной публики выгрузили из машины и стоймя поднимали в лифте на седьмой этаж.

Я, правда, при всем этом не присутствовал, поскольку, как всегда, ошивался где-то у друзей и меня не смогли вовремя найти.

Думаю, вся эта история отцу бы понравилась — он вообще любил такие анекдоты из жизни. Хорошо представляю себе, с каким смаком он бы рассказывал ее в каком-нибудь застолье. Уверен также, что он оценил бы по достоинству и то, как в крематории на церемонии прощания с ним органист в самую патетическую минуту почему-то заиграл знаменитую мелодию из «Шербурских зонтиков». Мне даже показалось в этот момент, что он в гробу удивленно приподнял бровь.

из письма к O.O.

<…> Сейчас, когда впечатления от нашей поездки к вам слегка улеглись и утрамбовались, я все больше начинаю склоняться к прочувствованному восприятию всяческих банальностей и трюизмов на тему о родине и чужбине. Странно, что после поездок по европам таких мыслей у меня не возникало. То есть это, конечно, совсем не странно. Там, в парижах и лондонах, не было у меня перед глазами душераздирающего зрелища неимоверных страданий моих бывших компатриотов, до последней степени затраханных нескончаемой борьбой за выживание. Тогда как у вас я не встретил никого из уехавших (и хоть сколько-то мне близких по духу), кто бы в той или иной форме не жалел о содеянном…

Зря я, наверно, завел эту бодягу — только соль на раны тебе сыпать… Но одно могу сказать со всей определенностью: если вы вдруг паче чаянья затеете вернуться насовсем, то мы здесь встанем на уши, но как-нибудь да пристроим вас. Ясное дело, это будет не просто, но найдутся и деньги, и жилье, и работа, и все, что надо. А дома, как известно, и солома едома.

А пока суд да дело, ты просто приезжай на побывку. Забей на все и приезжай. Со стороны видней — ты ведь и сам небось не чувствуешь, до какой степени это тебе нужно.

из письма к S.S.

<…> а моя так называемая внутренняя жизнь? Тысячи поэтических строчек и музыкальных фраз, обрывки каких-то дурацких цитат, воспоминания о прошедшей молодости, постоянные мысли о неудавшейся жизни и скорой смерти. И почти ничего больше. Это ли не убожество?

из письма к T.T.

<…> Между тем за подотчетный период произошел целый ряд не вполне тривиальных событий и происшествий. Так, вся наша семья in corpore совершила трехнедельную поездку в Израиль, где помимо немыслимого количества достопримечательностей и моих родственников повидала также немало частных лиц. И, конечно, в первую очередь O. с P. Повидали мы также обретающихся в Израиле R.F., I.I. и знаменитого контрабасиста K.K., которого, я, увы, застал в больнице, где он лежит с лейкемией и с надеждой (дай бог, небезосновательной) на излечение. Говорят, у них там это умеют, да только врут, похоже, суки.

Побывали мы в Хайфе, Акко, Тель-Авиве, Иерусалиме, Назарете, Капернауме, Тверии, Беер-Шеве, Димоне, Эйлате и еще в сотне мест и местечек. Омочили размякшие от безумной жары члены в Средиземном море (где меня так ужалила медуза, что шрамы видны до сих пор), в Генисаретском море, в Мертвом море, в Красном море (где я, натурально, едва не утонул) и в реке Иордан. Причем касательно последней должен заметить, что знакомая нам с юных лет строчка «Jordan river is deep and wide» является, мягко говоря, поэтическим преувеличением — эту великую реку шириной метров в семь можно перейти вброд, не замочив шортов. Поневоле вспомнишь Ходасевича: «Брента, рыжая речонка…»

Что я могу сказать о своих впечатлениях? Боюсь, они оказались отчасти не такими радужными, как твои, и, если сводить все к полярным оценкам, то страна мне скорей не понравилась. Не исключаю, что здесь имело место мое давнее к ней предубеждение, усугубленное труднопереносимой жарой и моим общим нынешним состоянием, не располагающим к восторженному восприятию окружающей действительности, но думаю все же, дело не только в этом.

Мне в принципе несимпатично государство, построенное исключительно на шовинистической национальной идее, что не может не отражаться на настроениях большинства граждан (и главным образом молодежи) и на общей атмосфере. Кроме того, я почти убежден (хотя, конечно, очень хотелось бы ошибиться), что с геополитической точки зрения Израиль — государство обреченное. Ни одна страна (тем более маленькая и живущая в фанатично враждебном окружении), которая держится только за счет военной силы и благоприятной политической конъюнктуры, не может существовать исторически сколько-нибудь значительный промежуток времени. Рано или поздно конъюнктура и соотношение сил в регионе изменятся, причем явно не в лучшую для Израиля сторону. И полагаю, что в свете неуклонно растущей в последнее время мусульманской экспансии это произойдет довольно скоро. Не без ужаса, признаться, думаю я о том, в какую дикую резню все это может вылиться.

И вообще основное ощущение от страны какое-то непоэтичное, неартистичное и бездуховное. Все как-то пестро, суетливо. Народ все больше какой-то крикливый, стремный и озабоченный. Оживление и веселье всеобщее какое-то болезненное. Внутреннего спокойствия и достоинства не чувствуется в людях, за исключением разве что стариков. А вот местечковая вульгарность, а порой и некоторое даже хамство, чувствуются весьма явственно. И странно, что эта колыбель мировой культуры при всем своем нынешнем архитектурном модерне, техническом прогрессе и европейском (скорей, американском) лоске ощущается какой-то полудикой, почти варварской и в конечном счете чуждой по духу и по цивилизации страной (чего я совершенно не могу сказать о знакомых мне Англии и Франции).

Даже наше (бывшее) Закавказье воспринималось куда более культурным — не говоря уже о поэтичности — и родным местом. Да что там — гораздо привлекательней для моего извращенного взгляда выглядели грязные и нищие арабские кварталы Акко и Иерусалима и невзрачные бедуинские кочевые поселки в пустыне Негев. Они, пардон за банальность, хоть что-то говорили душе. И единственное, что на этом мрачном фоне доставляло художнику истинное наслаждение и будило его подавленное воображение, — это, безусловно, невероятные серые глаза у преобладающей части женского населения страны, которые наш O.O. справедливо называет главным национальным достоянием.

А насчет библейских пейзажей, экзотики, пальм, памятников культуры и архитектуры и всего прочего, то, хотя я и не слишком большой любитель осмотра достопримечательностей, это все, конечно, есть. Что да, то да. Однако как там можно жить, я тем не менее понимаю с трудом, хотя симпатичных людей повстречал навалом.

Впрочем, скорей всего, не стоит принимать мои рассуждения близко к сердцу. Охотно готов допустить, что я просто упертый мудак, который ни хрена не понял и не увидел чего-то главного.

Возвратились мы из земли обетованной в 4.00 16 июля с.г., а в 8.30 того же числа у нас в квартире начался ремонт, который еще не вполне закончен и сегодня (05 августа). Описать цензурными словами все происшедшее за три эти страшные недели я предоставляю моей жене — организатору и вдохновителю этой вредительской и где-то даже террористической акции.

из письма к K.К.

<…>Старина, посылаю тебе, как ты просил, еще порцию старых стихов. Некоторые из них даже неплохи. Хотя однообразие и бедность содержания производят в целом удручающее впечатление. Впрочем, пес с ними.

Меня, естественно, значительно больше интересует состояние твоего здоровья и как протекает твое лечение. На этой неделе я несколько раз пытался звонить тебе в больницу и домой, но днем дозвониться нет никакой возможности, а по ночам я не рискнул беспокоить. Поэтому очень бы просил тебя нарушить обет молчания и черкнуть пару строк хотя бы чисто информативного характера. P. мне говорила, что тебя на время выписали из больницы и что дома у тебя началось чуть ли не воспаление легких. Все это, конечно, не радует. Тем не менее крепость твоего духа и уверенность в благополучном исходе сумели даже пробудить ото сна мою уже давным-давно дремлющую музу. И вот что она просила меня тебе передать:

В необозримом мире
вставал рассвет, росист.
«Отступит лейкемия!» —
сказал контрабасист.

И страшная зараза,
что косит всех подряд,
естественно, не сразу,
но все ж пошла на спад.

Камбоджа, и Айова,
и Вышний Волочок —
все ждут, когда он снова
возьмется за смычок;

когда, силен как прежде
и вновь здоров как слон,
в концертной прозодежде
на сцену выйдет он

и за пюпитром встанет,
меча огонь из глаз,
и над планетой грянет
его могучий бас!

О себе мне рассказывать особенно нечего — все та же собачья жизнь, полная суеты, непосильных трудов и лишений в области культурного досуга.

из письма к D.D.

<…> Ты помнишь нашего A.S.? На днях я случайно встретился с ним в метро. Постарел, конечно, обрюзг, но узнать еще можно. Впрочем, все мы, надо думать, не помолодели. Постояли, поквакали и разбежались по своим делам, как будто последний раз встречались вчера и завтра встретимся снова. А ведь мы не виделись почти 20 лет, и если дальше будем встречаться с такой же периодичностью, то, скорей всего, не увидимся больше никогда. Не то чтобы мне в жизни сильно его не хватает, да и он скорей всего без меня скучает не слишком, но с некоторых пор я почему-то стал очень чувствителен к таким вещам.

из письма к P.O. и O.O.

<…> Кроме того, израильской общественности будет небезынтересно узнать о циничном акте вандализма, совершенном неизвестными сукиными детьми на скромной могиле моих предков. Эти хулиганствующие молодчики, для которых нет ничего святого, непонятно зачем отколотили долотом (!) фотокерамику с памятника, которая теперь не поддается восстановлению ввиду утраты негативов старых фотографий. Полагаю, все прогрессивное человечество разделит в этой связи мой праведный гнев и ненормативную филиппику и добавит к ним свое грозное «нет» этому неслыханному и вопиющему к небу факту святотатства и надругательства.

О новостях вроде бы все. Теперь о чувствах. Чувства мои к вам, дорогие друзья, пребывают неизменными, и если попытаться выразить их шершавым языком газетной передовицы, то выглядеть это будет примерно так: всякий раз глаза мои увлажняются при мысли о наших людях, десятилетиями томящихся в цитадели мирового сионизма и стонущих под непосильным ярмом духовного и финансового гнета. Через бушующие моря, заснеженные горы и бескрайние пустыни хотел бы я раскрыть им свои широкие, как ворота, братские объятья и прижать их к своему большому экстрасистолярному сердцу.

Что слыхать о нашем Диме? Тай-дири-дай…

из письма к F.F.

<…> Ваше письмо я прочел со смешанными чувствами. Никоим образом не претендуя на роль советчика и ментора, тем не менее хотел бы Вам сказать, что в молодые годы люди с литературными наклонностями зачастую строят свою жизнь, преимущественно исходя из соображений лирических и романтических, и даже когда им кажется, что они «долго и серьезно» размышляют о том или ином шаге, они на самом деле в основном заняты литературным конструированием действительности, а не ее практическим осмыслением. Ничего плохого в этом нет — я и сам провел так лучшую часть своего сознательного существования.

Более того, я знаю по себе, что подобные конструкции порой оказываются значительно сильнее и жизнеспособнее каких-то реальных житейских соображений и резонов. Но, к сожалению, некоторые концептуальные решения, принимаемые таким образом, бывают необратимыми. Конечно, «жить и умереть в глуши» звучит красиво, но попробуйте весомо, грубо и зримо представить себе, что будет с Вами и Вашим делом лет хотя бы через десять. Разумеется, заглядывать в будущее — дело неблагодарное: никто не знает, как у Вас могли бы сложиться обстоятельства в Москве, и я первый не обещаю Вам здесь ни золотых гор, ни кисельных берегов. Но если Вы действительно чувствуете себя призванным сделать что-то «на высоком поприще служения литературе», то не нужно объяснять, что шансов на это в столице — какой бы суетной, алчной и отталкивающей она ни была — неизмеримо больше.

Теперь по поводу Ваших «причин». Поверьте, я с полным уважением отношусь к Вам как к личности и к Вашим чувствам и душевным движениям — вдвойне, но уверяю Вас, что эти причины (особенно в первом пункте) совершенно несостоятельны, и если дело действительно только в них, то Вам следует изменить свое решение. Извините меня за откровенность, но вчуже это выглядит так, будто Вы просто боитесь сделать решительный шаг и придумываете себе оправдания. Что же касается пункта второго, то здесь мне трудно судить, не имея более подробной информации, но я практически уверен, что решение этой проблемы без ущерба для обеих сторон вполне реально и носит, как мне кажется, скорей технический характер (к примеру, можно взять эту женщину с собой или что-нибудь еще в этом роде). Вообще, мой весьма богатый и довольно печальный житейский опыт неопровержимо доказывает, что подобные проблемы хотя и неприятны, но при приложении известных усилий, как правило, решаемы — было бы желание.

Поймите меня правильно. Я, разумеется, не вправе вмешиваться в Вашу жизнь, навязывать Вам что-либо и проч., но Вы мне симпатичны, и я отчетливо вижу, что Ваша нынешняя тяжелая ситуация небезвыходна, и попытаться исправить положение — в Ваших руках. Кроме того, у меня здесь есть и корыстный интерес. В преддверии моего скорого и неминуемого ухода от дел и в связи с горячим стремлением посвятить остаток дней непосредственно литературному творчеству вопрос, кому «передать лиру» (то бишь магазин), стоит особенно остро. Поэтому до тех пор, пока я еще тяну свой воз, мое предложение остается в силе. Я знаю, что преодолеть инерцию течения жизни очень трудно, но могу похвастать, что мне удавалось это сделать, и даже не один раз. Желаю Вам того же.

из письма к S.К.

<…> Я не писал тебе, потому что чего ж тут напишешь. А отделываться дежурными соболезнованиями — вроде не тот случай… Мы, к сожалению, понемногу начинаем терять друзей и ровесников, но от понимания этого каждый раз не становится менее больно. Димка оказался одним из первых. Но он показал нам всем, живущим в тупом и бессмысленном страхе смерти, пример настоящего мужества и духовного величия. Да, человек — это беззащитный и хрупкий биологический организм, в любой момент способный погибнуть из-за какой-нибудь ерунды вроде изменения состава крови или закупорки сосуда. Каждому из нас это предстоит и каждый из нас знает об этом, но не каждому дано принять эту невыносимую и всегда безвременную неизбежность так, как смог сделать Димка. Его смерть — высокий урок для всех нас, последний и бесценный дар его столь памятной душевной щедрости.

из письма к L.L.

<…> В «Воспоминаниях еврея-грузчика» и «Больничных арабесках» ничего выдуманного практически нет. Я вообще плохой выдумщик, и к тому же «живая жизнь» сплошь и рядом подбрасывает такие истории и ситуации, которые не выдумаешь, хоть из штанов выпрыгни. И разумеется, в упомянутые произведения по разным причинам вошло далеко не все, что вполне могло бы туда войти. Вот, к примеру, прелестная история с макароническим (в обоих смыслах) оттенком, которая так и просится в pendant к истории про Жоржа Дандена из «Еврея-грузчика»:

В этом же тресте «Трансоргмашучет» со мной работал резчик бумаги Петя Мышкин — молодой парень мрачноватого вида и брутального характера. Он был в некотором роде женоненавистником, относился к представительницам слабого пола с нескрываемым презрением и, возможно по аналогии с главным героем «Укрощения строптивой», носил кликуху Петруччио. Хотя его жена Люська, служившая подавальщицей в нашей рабочей столовой, предпочитала называть мужа «мой Мышкин-Шишкин-Залупышкин». Сама же она, несмотря на юные годы, была туговата на ухо и вследствие этого дефекта носила простое и не имевшее отношения к классической литературе прозвище «глухая пизда», что Петю, надо сказать, нисколько не задевало, и, более того, он его охотно употреблял, если только не сам пустил в обращение. И вот однажды, когда она на своем рабочем месте щедрой рукой накладывала мне, как у нас говорили, «макароны по-плотски», я, ушедши глубоко в себя, вместо «хватит» сказал ей по-английски «enough», причем, как мне показалось, она все прекрасно расслышала и поняла. А ближе к концу дня Петя, уже, естественно, хорошо датый, отозвал меня в сторонку и, строго глядя прямо в глаза, сказал: «Марк, вот ты авторитетный мужик, грамотный, культурный — я тебя уважаю. Конечно, все бабы — дуры и суки, но зачем же, чуть что не так, сразу на хуй посылать?»

А помните Тофика из «Больничных арабесок»? Помимо описанного там, с ним был связан еще один забавный анекдот. Как-то вечером мы в больничном холле смотрели по телевизору футбольный матч «Спартак» — «Кельн», и комментатор рассказал, что немецкие болельщики привезли на игру талисман своей команды — живого козла, а операторы тотчас показали его на экране. Увидев это животное, Тофик поерзал в кресле и сказал: «Зачэм коза привэзли, нэ понимаю. Это толко грузин любит коза эбат. А у нас в Азербайджан так говорят: кто ишак нэ эбал, тот нэ мужчина». Тут кто-то из мужиков спросил: «Ну, а ты, Тофик, сам-то пробовал?» «Конэшно, — ответил Тофик, — толко коза плохо эбат: бегиит, кричит, а ишак тихо стоит — ничего тэбэ даже нэ скажет».

из письма к O.O.

<…> Наши с Шурой музыкальные упражнения идут своим чередом, и предаемся им мы достаточно регулярно, хотя, конечно, гораздо реже, чем хотелось бы. Кое-что даже начинает получаться. Самое же слабое звено в нашей цепи — это мой, с позволения сказать, вокал. К сожалению, никакая современная техника не может восполнить зияющую нехватку вокальных данных, голосовых возможностей и артистических способностей твоего корреспондента, каковая нехватка особенно болезненно бьет по ушам в сочетании с тщательно разработанным и мастерски исполненным аккомпанементом. Сколько я ни тщусь и ни тужусь, сколько ни загоняю себя в самые низкие тональности, сколько Шура ни добавляет низких частот, ревербераций и прочей химии, беспощадная запись выдает на-гора блядский, блуждающий, неточный и крайне дилетантский тенорок а-ля Булат Шалвович — и хоть ты умри. А есть еще и проблемы с дикцией. Шипящие, свистящие, а также взрывные при отсутствии натуральных зубов и при посредстве зубного протеза очень сильно шипят, свистят и взрываются. И чем выше качество записи, тем отчетливей на ней видны все эти и многие другие необратимые дефекты моей речи. Опять же эмоциональность исполнения… Что и говорить, за проклятые годы занятий книжной торговлей хваленый мой артистизм весьма поблек, чтобы не сказать сильнее, и о прежнем богатстве чувств, интонаций, оттенков и нюансов остается только с грустью вспоминать.

из письма к A.A.

<…> Спешу сообщить, что в нашей жизни произошел целый «ряд волшебных изменений», из которых главное и самое радостное то, что я закрыл наконец к трепаной матери свой знаменитый магазин «19 октября» и теперь снова — свободный человек и художник, чему не нарадуюсь уже второй месяц.

Тогда как стенаниям и воплям литературной общественности, разумеется, не было конца. «Литературная газета» даже посвятила этому траурному событию почти целую полосу, где меня обозвали «красивым, немногословным, плохо выбритым и светлоглазым». На вопрос, почему я это сделал, мне пришлось за последнее время отвечать раз пятьсот, поэтому вам, друзья, скажу коротко и правдиво: потому что мне этого уже давно хотелось. А тут как раз подвернулось сразу несколько вполне благовидных поводов и предлогов, так что можно было сделать вид, что все это случилось отчасти помимо моей воли. Словом, обстоятельства сложились на редкость удачно, и я происшедшим очень доволен, поскольку мысль о том, что всю оставшуюся жизнь мне предстоит заниматься унылой и душевредной книготорговой деятельностью, неизбывно угнетала мое самосознание артиста и гения.

Конечно, моя нежно любимая супруга слегка обеспокоена утратой стабильного дохода, но меня, честно говоря, наше материальное положение не слишком тревожит. Во-первых, это вообще не главное в жизни, во-вторых, кое-что за эти проклятые годы я все-таки заработал, в-третьих, есть несколько весьма перспективных издательских проектов, в-четвертых, наконец, я уже вновь приступил к переводческой деятельности (я получил крупный заказ на переводы Роберта Бернса, каковыми собираюсь нелицеприятно утереть нос С. Я. Маршаку, чьи общеизвестные переложения упомянутого классика шотландской поэзии хоть местами и не лишены некоторого обаяния, но в большинстве своем совершенно не дают представления о подлинном языке и стиле оригинала), которая пусть и не очень щедро, но все-таки оплачивается. Так что в будущее я смотрю со свойственным мне трагическим оптимизмом.

А как здорово после многих лет раз и навсегда выкинуть из головы всех поставщиков, покупателей, сотрудников, налоговых инспекторов, издателей, оптовиков, сумасшедших библиофилов, договора, накладные, расходные ордера, приходные ордера, поставки, недопоставки, инвентаризации, розничные цены, оптовые цены, бухгалтерские отчеты, почтовые отправки, железнодорожные пересылки — боюсь, ребята, вы меня не поймете. Через все это надо пройти, чтобы оценить, насколько хорошо становится на душе, когда всего этого нет. Короче говоря, можете меня поздравить с освобождением. Ныне отпущаеши раба Tвоего…

На детском фронте у нас тоже многое изменилось. Наш Митя (по всей видимости, не без пагубного влияния отчима) кардинально сменил ориентацию и решил поступать на филфак. Как и в случае с закрытием магазина, наше с Маришей отношение к этому событию оказалось различным. Мариша, натурально, очень обеспокоена и встревожена, ибо опасается, что он не поступит и попадет в армию (хотя у него и есть год в запасе), а даже если поступит и закончит, то непонятно, чем потом будет заниматься. Я же, со своей стороны, разумно полагаю, что чем он будет в этой жизни заниматься, пока все равно неизвестно, и какой у него будет диплом, в этой связи более или менее без разницы, но зато он хоть немного пообтешется, хоть чего-нибудь почитает (что он, кстати говоря, сейчас активно и делает) и поднаберется какой ни на есть культурки. А уж от армии мы в крайнем случае как-нибудь с божьей помощью откосим.

Кроме того, Аську, которую ее продвинутые друзья и подруги предпочитают называть «Дойчмарка» (дочь Марка), несмотря на все ее незаурядные музыкальные способности, придется-таки забирать из ЦМШ, хотя у нее смена ориентации пока не произошла. Но уж больно там манкируют общеобразовательными предметами. До такой степени, что в ее 12 неполных лет она испытывает ощутимые трудности с основными арифметическими действиями, не говоря уже о других дисциплинах. Вероятно, со следующего года будем переводить ее в школу при Гнесинке, где, по слухам, с этим делом получше. Хотя, конечно, пес его знает.

В свете новостей особых нет, если не считать того, что наш стахановец и энтузиаст матримониального дела N.W. женился, если не ошибаюсь, в пятый раз и родил очередного ребенка. С пятой попытки у него наконец получился мальчик — терпенье и труд, как известно, все перетрут.

из письма к T.T.

<…> Глубокая ночь уже часа четыре как простерла свою десницу над Северным округом столицы нашей родины, а твой старый друг, страдая от невыносимого артроза в левом плече, поддерживая правой рукой выпадающую вставную челюсть и смиряя третьей рукой пароксические спазмы и конвульсивные подергиванья теряющего эластичность мочевого пузыря, пишет это письмо, дабы нанести надлежащие поздравления и адекватные моменту пожелания в связи с имеющей быть знаменательной датой, к каковым поздравлениям и пожеланиям неукоснительно присоединяются члены моей цветущей семьи, проходящей в московских шовинистических кругах под кличкой «полтора жида», что в точности соответствует ее национальному составу…

из письма к H.H.

<…> Давай для начала побеседуем с тобой об этой (опускаю нецензурный эпитет) самооценке, что, насколько я понимаю, для тебя сейчас довольно актуально. К сожалению, мне придется говорить весьма банальные и местами общеизвестные вещи, но, как писала О. Седакова, цитируя, кажется, кого-то еще: «Нет ничего полезнее прописных истин». Тем более что в определенные моменты жизни человек зачастую склонен их забывать или, если выражаться точнее, держать где-то на периферии сознания и не включать в активный мыслительный процесс. Опять же и Аристотель не зря говорил, что известное известно не многим…

Надо думать, что у тебя, как у всякой артистической натуры (и вдобавок женщины), самооценка, помимо всего прочего, в немалой степени связана с тем, как ты и твоя жизнь выглядят со стороны, каков, так сказать, твой внешний облик на глаз публики. Но что же эта неблагодарная публика (и в ее числе автор сих проникновенных строк) видит? Она видит очаровательную особу в расцвете лет, с прелестной фигуркой, недурным образованием, достаточно развитым интеллектом, знанием иностранных языков, чувством юмора, склонностями и способностями к изящным искусствам, заслуженно пользующуюся любовью и симпатией всех, кто с ней знаком. В придачу эта особа имеет редкого, действительно любящего мужа (здесь добавлю от себя, что, насколько я могу судить, ни один из знакомых мне мужиков, за исключением разве что Вэла, по части семейных и прочих добродетелей с твоим Лешей сравниться не может и близко) и симпатичного, вполне здорового ребенка. И напротив того, не имеет по-настоящему серьезных материальных проблем и опасных для жизни заболеваний. Ей не приходится напряженно бороться за кусок хлеба, страдать от измен или пьянства супруга, каждую минуту бояться за жизнь тяжело больного ребенка или мучиться самой в ожидании скорой и мучительной смерти от какой-нибудь жестокой хвори, которая в любой момент может обрушиться на наш хрупкий и уже не такой молодой организм. Казалось бы, жить да радоваться. Но ты не радуешься, а совсем наоборот. С высоты своих умозрительных представлений (о чем?) ты гордо презираешь все вышеперечисленное, пусть даже и чисто внешнее, благополучие, совсем забыв, что оно не есть нечто обязательное, непреходящее и доступное всем и что в жизни бывают (и, увы, неотвратимо будут) и тяжелые болезни, и житейские драмы, и смерть близких, и собственная смерть. Больше того: ты забываешь о том, что это внешнее благополучие на самом деле совсем не внешнее и никому не дается за здорово живешь. Оно, как, впрочем, и твое нынешнее состояние, — в основном результат некой духовной эманации, продукт интеллектуальных усилий и в конечном счете — своего рода итог развития твоей личности на данном этапе. То есть, грубо говоря, если окружающие, среди которых, скажу без ложной скромности, немало толковых и понимающих людей, к тебе хорошо относятся, если ты смогла залучить в мужья достойного человека и т. д., значит, в тебе, по известному анекдоту, уже есть «что-то положительное» и для объективной самооценки не худо бы задуматься, что именно.

Может показаться, что я порю чушь. Получается, что я говорю тебе: «Дурочка, у тебя все хорошо — ты должна быть счастлива». А ты при этом все равно несчастна, и делай тут что хочешь. Конечно, я знаю, что так называемое счастье или, если выражаться более нейтрально, ощущение внутренней гармонии и единства с собой не зависит или почти не зависит от привходящих житейских обстоятельств. То есть человек внешне совершенно неблагополучный вполне может это ощущение испытывать или, как в твоем случае, — наоборот. Но тогда уж и подавно это ощущение никак не должно зависеть и от всех параметров самооценки: от подлинных или мнимых талантов, достижений и профессиональных успехов на любом поприще. Стоит ли напоминать и приводить примеры того, как трагичны и местами беспросветны были жизнь и самоощущение многих гениев, чьими произведениями мы наслаждаемся сейчас? Пушкин вовсе не рисовался, когда писал: «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю…» А мы, наивные идиоты, думаем: «Какое счастье быть гениальным, как Пушкин или Достоевский!» Хрена лысого! Счастьем у них, увы, и не пахло, и за те редкие мгновения взлетов и озарений они заплатили столько, сколько нам и не снилось.

Таким образом, даже оставляя за скобками вопрос, до какой степени справедлива пресловутая заниженная самооценка, можно с уверенностью сказать, что, какой бы низкой она ни была, это ни в коем случае не повод для отчаянья. Даже если допустить, что ты полная бездарь абсолютно во всем, уродлива, глупа, развратна, бесчестна или, как ты пишешь, «никакая жена и никакая мать», то и со всем этим и даже с сознанием всего этого можно жить и находить в жизни удовлетворение и радость. Опять-таки примеров тому нетрудно привести во множестве.

Здесь, собственно, мы и подходим к той главной банальности, о которой я веду речь: все внутри нас. Разумеется, внешние обстоятельства и внутреннее самоощущение могут быть ужасными и человек способен (и зачастую склонен) под их воздействием отчаиваться, терять надежду на лучшее, впадать в депрессию. Но выход из этого кризиса не в какой-то столь же внешней победе над этими обстоятельствами и ощущениями, а в том, что человек осознанно (а чаще неосознанно) находит внутри себя какие-то механизмы вытеснения отрицательных эмоций. Другое дело, что выработать эти механизмы нередко оказывается легче с помощью каких-нибудь опять-таки внешних и волюнтарных действий.

И в этой связи (уверяю тебя!) все твое недовольство собой — это чистая фикция. Оно, как бы получше выразиться, — зацикленный сам на себя побочный продукт (я бы даже рискнул сказать: экскремент) твоего нынешнего душевного состояния и к действительности не имеет никакого отношения. И было бы очень хорошо, если бы ты не воспринимала его буквально и отдавала себе отчет в его вторичности и неадекватности.

Когда же, как в твоем случае, организм сам не находит и не создает этих механизмов вытеснения, то нужно научиться создавать их рукотворно. Не хочу сказать, что это просто, — это совсем не просто, но это достижимо. И уж поверь мне, ничто так не возвращает самоуважение и не повышает самооценку, как такая рукотворная победа над собой. Разумеется, вчуже трудно давать какие-то конкретные рекомендации в таком деликатном деле, как внутренняя работа. Могу разве что поделиться некоторыми соображениями из собственного опыта.

Не думай, кстати, что я при всех моих… и т. д. не подвержен подобным приступам самоуничижения. Подвержен, и весьма, а в молодые годы и вообще едва не сошел на этом с катушек. Но когда в 21 год мне удалось самому и только за счет внутренней работы выйти из тяжелейшей депрессии, длившейся почти год и чуть не кончившейся суицидом на почве того, что я совершенно искренне считал себя полным ничтожеством, неудачником и вдобавок еще и импотентом (к чему были некоторые основания), я впервые поверил, что «ничто нас в жизни не может вышибить из седла». Но, как оказалось, поверил преждевременно. У меня был и еще один критический момент, когда где-то на рубеже тридцати лет я наконец в общих чертах уяснил для себя масштабы своего поэтического дарования и осознал, что мне не суждено стать вторым Мандельштамом или Пастернаком. И это, при моих амбициях, максималистских наклонностях и презрении к посредственности, тоже было нелегко. И какой была в то время моя самооценка, лучше не вспоминать.

Так вот, в подобных ситуациях я прежде всего стараюсь по возможности отделить себя от своего состояния, вынести его за скобки и сосредоточиться не на нем и не на всех этих болезненных мыслях, а на том, как скорей от них избавиться. «Это состояние не есть я, — по сто раз в день повторяю я себе, — я — это совсем другое, я — это то-то, то-то и то-то. А это состояние, как головная боль: надо выпить таблетку анальгина, выспаться — и все пройдет. Да и сама по себе боль — не зло, это здоровый организм борется с болезнью. И вообще, недовольство собой, как известно, удел избранных натур». И так далее в этом же банальном роде.

Ну и, конечно, надо обязательно работать в поте лица какую ни на есть интеллектуальную работенку. Буквально брать себя за шкирку и заставлять что-то делать. Как известно, момент насилия над собой, преодоления себя чрезвычайно важен. Ты, наверно, замечала, что когда удается что-то сделать через силу, наперекор себе, сейчас же начинаешь думать о своей скромной персоне гораздо лучше. И поганой метлой надо гнать от себя мысли вроде: «Ну и что? Ну сделаю я то-то, а что изменится? Это все впустую. Все останется по-прежнему» и т. д. Надо понять раз и навсегда: не бывает напрасной работы. Единственное, в чем я согласен с коммунистами, это в том, что труд (и в первую очередь интеллектуальный) облагораживает. И если что-то не удается сделать на раз, легко и непринужденно, то нет ничего зазорного добиться этого, извини за выражение, пердячим паром. Собственно говоря, умение заставлять себя работать и есть умение владеть собой, своим душевным состоянием. Это умение — гарантия душевного здоровья (вспомни хотя бы старика Болконского).

Мне кажется, что было бы также очень и очень не вредно, если бы ты попробовала тщательно и подробно, шаг за шагом проанализировать, как, когда и почему это болезненное состояние у тебя появилось, как оно развивалось, в какие моменты оно становилось сильней, в какие — слабей. Безусловно, это стоит сделать в письменной форме, потому что — еще одна банальность — когда что-то записываешь на бумаге или объясняешь другому (то есть в той или иной форме вербализуешь), то начинаешь это лучше понимать сам. Я думаю, такая задача тебе вполне по силам, тем более что у тебя, как я впервые за долгие годы знакомства имел возможность заметить, прекрасный слог и стиль…

из письма к P.O.

Твой муж у нас в первопрестольной
жил тихо, скромно и пристойно,
жрал хань умеренно вполне,
и даже при моей жене,
столь милой и руке, и глазу,
он плотский пыл умел сдержать
и не дерзнул ее ни разу
профилактически прижать.

Он образ жизни вел неброский
и не пытался под кремлевской
стеной у граждан на виду
отправить малую нужду.
Он как достойный сын Синая
блюл в поведении бонтон
и вдоль платформы «Окружная»
не бегал с дрыном за ментом.

Он говорил почти без мата,
чем всех оставил нас в долгу,
и никакого компромата
дать на него я не могу.

из письма к S.S.

<…> в какой-то момент вдруг начинаешь замечать, что все вокруг ненавязчиво, но кардинально изменилось и ты уже понемногу оказываешься слегка в стороне от магистрального направления жизни. И если раньше я был беспросветным маргиналом, так сказать, по собственному выбору и все больше из гордыни, то теперь остаюсь таковым уже независимо от своих устремлений и чаяний — просто потому, что мое время проходит. Хотя принципиальной разницы здесь, наверно, нет — все равно то, что я делал и делаю, всегда было совершенно неактуальным и очень мало кому интересным. Что тут скажешь? Конечно, постоянно сознавать себя неуловимым ковбоем Джо — удовольствие на любителя, но доведись мне начать все сначала, я бы едва ли выбрал другой путь.

из письма к Q.Q.

<…> Кажется, впервые за долгие годы обращаюсь к тебе в письменной форме. И скажу сразу: пишу это письмо практически безо всякой надежды на успех, можно сказать, с отчаянья. Но в последнее время каждый раз после встреч с тобой я впадаю в такой даун, что буквально не нахожу себе места. И каждый раз мне все трудней делать вид, что все нормально и ничего особенного не происходит, тогда как происходит (и ты, по всей видимости, сам это знаешь, а если не знаешь, то тогда вообще хана) следующее: ты тривиально спиваешься и опускаешься, и начиная с недавнего времени это уже видать невооруженным глазом. То есть не только в пьяном, но и в относительно трезвом виде (я, впрочем, не уверен, бываешь ли ты сейчас хоть когда-то совершенно трезвым — у меня такое ощущение, что ты каждый день хоть понемногу, но под теми или иными предлогами поддаешь) ты местами не вполне адекватен, заговариваешься, повторяешь по несколько раз одно и то же и вообще становишься все сильнее похож на Веню Ерофеева в его последние годы. Сравнение, конечно, лестное, но — сам понимаешь…

Я не знаю, до какой степени ты отдаешь себе отчет в происходящем и что ты себе думаешь по этому поводу, но, похоже, ты просто, как говорили в школьные годы, катишься по наклонной плоскости, стараясь не задумываться о том, чем все это кончится. Я даже не говорю сейчас про здоровье, диабет и проч. — за печальными примерами, сам знаешь, далеко ходить не приходится, — но ты же после второй рюмки и на гитаре уже играешь так, что с тобой песни не споешь. Но хуже всего, если ты действительно не понимаешь катастрофичности происходящего и считаешь, что все в порядке, а твое плохое самочувствие и состояние вызвано и тем, и сем, и пятым, и десятым, но только не тем, что ты практически не просыхаешь. А между тем твоя нервозность, раздражительность, слабость, плохой сон и т. д. — это в первую очередь результат твоей болезни, и болезнь эта, извини, алкоголизм. И когда ты выпиваешь на сон грядущий пару-тройку бутылочек пивка, «чтобы лучше уснуть», это все равно что лечить пресловутый диабет сахарной диетой.

Я не буду говорить о любви и дружбе, о том, что нас связывает, — мы всё об этом знаем. Скажу тебе одно: когда я пришел домой после вечера у T.F., где ты в очередной раз ужрался как сука и уснул за столом, я сидел у себя в кабинете и настоящими слезами плакал о тебе. Невыносимо видеть, во что ты превращаешься. Невыносимо думать о том, что тебя ждет.

Послушай меня. Я не агитирую тебя лечиться. Все эти кодирования, зашивания, торпеды и проч. — полная херня, которая, сколько я знаю, никому еще не помогла. Тебе просто надо, как тому ирландцу из анекдота, завязывать пить. Совсем. То есть ни капли — ни пива, ни вина, ни стаканчика, ни полстаканчика. Как тайный советник Гете. К этому я призываю тебя всей душой и готов со своей стороны оказать любую помощь и поддержку, какую только скажешь.

Я очень хорошо знаю, как это непросто, какие усилия (прежде всего душевные и интеллектуальные) для этого надо приложить, но это все-таки возможно. И мне кажется, что ты, твой талант, твоя личность стоят того, чтобы не дать себе так бездарно загнуться. А ведь ты загибаешься — понимаешь ли ты это, брат мой Алеша?

из письма к L.L.

<…> Насколько мне случалось замечать, пишущие люди (я, разумеется, не говорю сейчас о клинических графоманах), как правило, в состоянии вполне адекватно оценить свои произведения. Конечно, они не всегда могут в полной мере предвосхитить историко-культурное значение своего творения в веках, но в большинстве случаев хорошо понимают, что у них вышло лучше, а что — хуже. Поэтому, как мне представляется, в стремлении художника услышать чье-то мнение о своей работе преобладает не интенция получить оценочное суждение (хотя она, безусловно, присутствует), а, скорей, желание еще раз подтвердить то, что он знает сам, или проверить, как сработали (или не сработали) те или иные тропы, художественные приемы и т. д., в которых он не до конца уверен. Собственно, в этом, на мой взгляд, и заключается главное отличие писателя от графомана: писателю важен конкретный результат, а не позитивная или негативная оценка со стороны. А цену своей работе он прекрасно знает сам («всех строже оценить сумеешь ты свой труд» и далее по тексту). Поэтому, когда какие-то авторы мне что-то приносят или присылают с просьбой сказать, хорошо это или плохо, я почти наверняка знаю, что это будет, мягко говоря, не очень здорово. Исключения, как и везде, конечно, бывают, но редко. Понятно, что все это очень схематично и в живой, так сказать, жизни тут куча всяких нюансов (в основном психологических), но модель в целом такая.

из письма к O.O.

<…> Все никак не мог собраться и написать тебе. Суета всякая одолевает, но вот вроде бы сейчас запустил я наконец в производство две книжонки, разгреб в общих чертах другие дела, и стало малость полегче. Прошло уже, почитай, два месяца с твоего приезда, а я в свободное от основной работы время все думаю разные мысли о тебе, и не только о тебе. Это пока еще не очень оформившиеся и законченные мысли, но что-то в их опосредованном и отчасти обобщающем характере подразумевает, если, конечно, звезды расположатся благоприятно, некую художественную форму.

А визит твой прошел, на мой глаз, очень хорошо, хотя сейчас кажется, что о многом мы так и не поговорили и вообще мало говорили тет на тет и вис на вис. У меня сложилось впечатление, что ты только к самому концу начал немного оттаивать и раскочегариваться, ан глядь — уже надо уезжать. Жалко. Болезня твоя, конечно, удручает, но, по-моему, у тебя уже начало вырабатываться здоровое, если так можно выразиться, отношение к ней, и ты уже начинаешь брать ее под контроль. А это очень важно. Ведь болезнь — она когда болезнь? Когда человек не знает, что с ней делать. А когда знает, то она уже вроде и не болезнь, а часть самого человека, как, к примеру, телосложение или склад характера. И посмотрев, как ты мучительно, но твердо борешься с ней, я поверил, что ты сумеешь не позволить ей взять над собой верх.

Только что приехал из Буково Митька, полный впечатлений и пиитических восторгов. У него, похоже, все в порядке с поступлением. Он молодецки выбил 14 очков из 15, и это, кажется, проходной балл. Впрочем, списков покуда еще не вывешивали, но вероятность — процентов 95. Ему еще во многом помогла его половая принадлежность — там на 170 поступающих парней было всего штук 10–15, и их не так сыпали. (Кстати, сегодня прочел в газете, что в Московской области 300 000 коров обслуживает всего 70 производителей. Это ж по скольку приходится на… рыло!)

В остальном же все по-прежнему. Вышла наконец из печати моя «Английская абсурдная поэзия». Конечно, в типографии слегка поднасрали (без этого у нас пока нельзя), но, в общем, могло быть и хуже. Теперь ее надо продавать, чего я не хочу делать, как человек не хочет смерти. Но придется, ибо, как писал Шолом-Алейхем, заработок — прежде всего. При оказии обязательно пришлю экземплярчик, и это уже облегчение: на одну штуку продавать придется меньше.

Мариша с Аськой дней через десять отбывают в Латвию, а мы с Митькой останемся холостяковать. Мне, чувствую, в этом году отдохнуть не удастся. Но я, честно говоря, не очень и рвусь. На отдыхе я от безделья чумею и начинаю чересчур углубляться в мысли о бренности, а это в нашем возрасте не полезно. Вот в Париж бы я еще съездил на недельку-другую. Скажу, не побоясь показаться неоригинальным: нравится мне этот город. Оставил он в моем сердце сладко ноющую занозу… Чем-то он меня взял, хотя к красотам и достопримечательностям я, как ты знаешь, абсолютно равнодушен. Я даже и в Лувр-то ни разу не сходил.

Недавно параллельно перечитывал уже упомянутого Шолом-Алейхема и «Большой террор» Р. Конквеста, и неожиданно мне пришло в голову, что все эти палачи и изуверы, чьи леденящие душу деяния в деталях описаны Конквестом, все эти троцкие, зиновьевы, свердловы, менжинские, френкели, ягоды, раппопорты, землячки, берманы, воловичи, коганы, рогинские, фирины, гольцы, заковские, слуцкие, морозы, эйтингоны, родосы, фриновские, кагановичи, мехлисы и сотни (буквально!) других, названных поименно (а сколько их еще там осталось безымянных!), — по возрасту суть дети незлобивых и человечных героев Шолом-Алейхема. И кстати, недаром почти у всех его персонажей отношения с детьми складывались очень непросто — видать, что-то он такое в них чувствовал. А ведь речь идет не о нескольких выродках — это уже выходит целое поколение. И от таких мыслей как-то мне стало не по себе. Как-то не очень мне здесь понятно, откуда что берется и откуда ноги растут. Обобщать и придумывать исторические обоснования я не люблю, но какая-то закономерность тут явно есть.

из письма к T.T.

<…> Что я могу тебе сообщить за нашу собачью жизнь? Хорошего, конечно, не много и еще меньше предвидится в обозримом будущем, но, пожалуй, даже более удручающее впечатление, чем наши славные руководители и политические деятели, производит малодушная склонность российского народонаселения к панике и мандражу. Оно, понятно, генетика, историческая память и вообще дефолт (слово-то какое страшное). Опять же массмедиа, в полной мере олицетворяющие собой высшую и последнюю стадию блядовитости. И вообще, если ты еще не забыл, мы, русские, медленно запрягаем, а потом быстро едем не туда, куда нужно…

Впрочем, должен с удовлетворением заметить, что у людей нашего круга я практически не наблюдаю упомянутых панических настроений, если, конечно, не считать наших домовитых жен, которые, ясное дело, не преминули закупить на все наличные деньги сахар, крупы и т. д.

Разумеется, все мы, и в том числе автор этих строк, понесли кой-какие материальные уроны и афронты, разумеется, жизненный уровень и деловой тонус слегка подупали. Но ты, будучи опытным охотником и натуралистом, должен хорошо знать, как трудно и местами даже невозможно испугать ежа голой жопой, а уж испугать нашего человека снижением жизненного уровня…

Так что пока у нас в общих чертах ничего страшного не происходит, хотя самое интересное, по всей видимости, еще впереди.

из письма к S.S.

<…> Седакова писала: «Отчего это каждого жалко?» Это правда. Когда начинаешь думать о ком-то, первое чувство — жалость. Потом уже может быть все что угодно.

из письма к L.L.

<…> Помните, я когда-то рассказывал Вам, что в юности, да и не только в юности, мечтал стать футбольным комментатором? И вот, представьте себе, недавно меня пригласили вести футбольную рубрику в один из нынешних электронных журналов. Дело это, конечно, быстро заглохло, но пару текстов я таки успел опубликовать под прелестным, на мой взгляд, псевдонимом «Арон Козлик». Посылаю их Вам (в pendant к не очень, насколько мне показалось, понравившемуся Вам «Искусству первого паса») как знатоку и любителю этого жанра.

Высокая болезнь
(Околофутбольные ламентации)

1

Конечно, которые, условно говоря, женщины, тем по большому счету это будет безразлично. Особенности женского восприятия эстетических феноменов весьма специфичны сами по себе, но здесь я ограничусь лишь констатацией того, что особ противоположного пола, способных получить катартические ощущения от футбольного матча, в природе существует так же мало, как и восторженных поклонниц «Похождений бравого солдата Швейка». (Мне, ясное дело, тут же возразят, что это, мол, косные и устаревшие взгляды — сейчас даже чемпионаты мира по женскому футболу проводятся. Однако автор этих строк, будучи неисправимым и закоренелым фаллократом, чтобы не сказать фаллоцентристом, органически не способен относиться серьезно к подобным вещам.)

А вот тем из нас, кто в большей или меньшей степени мужчины, — разумеется, отнюдь не всем, но, безусловно, лучшей их части — открытие постоянной футбольной рубрики в журнале, претендующем на некоторую высоколобость, должно, несомненно, прийтись по сердцу. Ведь в чем нуждается и в чем завсегда испытывал острый недостаток мужчина, обладающий развитым чувством прекрасного и — во многом оттого — неравнодушный к этой божественной игре? (Мне, признаться, не очень нравится слово «болельщик» — бывает, что от долгого и насильственного употребления вокруг слова образуется какая-то невразумительная, но явно отрицательная аура и не принимает его душа, хоть ты умри, — но в дальнейшем, увы, за неимением другого придется все-таки пользоваться им. Ведь хоть сколько-нибудь уважающий себя человек никогда не назовется «фанатом». Да и само название рубрики обязывает.) Он, в первую голову, нуждается в поговорить с кем-нибудь социально близким на любимую и наболевшую тему.

Вот, к примеру, лет десять назад имел место нижеследующий эпизод, наглядно иллюстрирующий вышеупомянутый тезис. Покойный Владимир Николаевич Топоров должен был передать мне правку своей статьи для альманаха «Aequinox», и мы с ним договорились встретиться на площади перед Ярославским вокзалом. В назначенный час встреча состоялась, причем прошу заметить, что оба мы спешили — Владимир Николаевич уезжал за город, а у меня было назначено еще одно деловое свидание. Вдобавок накрапывал мелкий дождичек. Но, не помню уж сейчас каким боком, наш разговор зашел о футболе, и мы, два малознакомых и весьма занятых человека, полтора часа простояли под дождем, предаваясь несколько беспорядочной, но от этого не менее увлекательной беседе.

Да что там говорить! Если автор этих строк, законченный сноб и человек до последней крайности взыскательный ко всему, что имеет даже косвенное отношение к изящной словесности, набрасывается на куцые и убогие газетные отчеты о футбольных матчах с жадностью бедуина, вылизывающего капли пота со спины своего усталого верблюда, то можно представить себе, до какой степени нам, людям с понятием, не хватает футбольного общения. И вот у нас, кажется, появляется возможность хотя бы в какой-то степени удовлетворить эту нестерпимую нужду. Ура, товарищи!

Но для начала все-таки следует сказать несколько слов о себе, дабы собеседник в полной мере понимал, с кем имеет дело. Теперь, после того как я несколькими непринужденными мазками заявил о высоком уровне своих литературно-футбольных амбиций и притязаний, осталось, пожалуй, только сообщить о своем клубном статусе. Безусловно, настоящему болельщику (вот оно, как писал Лев Николаевич, началось — а куда денешься?) чужда такого рода ксенофобия, ведь прекрасное всегда космополитично. Но клубную принадлежность, равно как и национальную, не сменишь (что там ни напиши в паспорте) и в карман не спрячешь — она есть, и с этим приходится считаться. Так вот, что касается моей клубной (равно как, впрочем, и национальной) принадлежности, то здесь я, как ни крути, оказываюсь представителем явного и безоговорочного меньшинства. Среди необозримого моря моих друзей, приятелей и просто знакомых я легко могу на пальцах одной руки пересчитать всех встреченных на моем тернистом жизненном пути коллег по несчастью. С юных лет — и во дворе, и в школе, а также в различных трудовых и творческих коллективах, — словом, везде, куда бы меня ни забрасывала судьбина и куда бы ни вело счастие, я в этом аспекте почти всегда оставался в одиночестве, буквально как Исай Фомич в «Мертвом доме».

Но довольно оттягивать волнующий момент признания, довольно этих назойливых риторических фигур и экивоков. Итак, я — горло сжимает мучительный спазм жалости к себе — болельщик московского «Торпедо» с почти сорокалетним стажем.

Надо ли вам, мои просвещенные друзья, говорить, что это славное поприще как источник положительных эмоций завершило свое существование где-то к концу шестидесятых годов и с той незабвенной поры превратилось (за исключением крайне редких и слабых проблесков) в череду сплошных разочарований и фрустраций, в трудное и безрадостное служение, заставившее автора этих строк на собственной шкуре убедиться в том, как прав был поэт, сказавший «любить иных — тяжелый крест»? Иногда после особенно болезненных неудач или (что, к сожалению, бывало гораздо чаще) после такой бездарной и бескрылой игры, которая и не заслуживала удачи, я горько сетовал на судьбу, коварно швырнувшую меня, экзальтированного семилетнего вундеркинда, к экрану телевизора именно в тот судьбоносный, как оказалось впоследствии, момент, когда транслировался фантастический финал Кубка СССР 1960 года «Торпедо» — «Динамо» (Тбилиси).

Но болельщик, увы, безнадежно моногамен, и даже самые горькие поражения не могут заставить его отречься от своей любви. Нет, эта любовь не делает его слепым. Ему внятно все: и договорные матчи, и грязные фолы, и махинации с судейством, и эти подловатые «маленькие футбольные хитрости», как любят выражаться наши комментаторы, но он никогда не сможет изменить своей команде. Во всяком случае, я подобных примеров не знаю. Больше того, когда «Спартак» в 1976, если не ошибаюсь, году вылетел из высшей лиги, количество его поклонников, по-моему, только увеличилось, и их преданность клубу приняла уже совершенно экстатический характер.

Сам тот финал я теперь помню уже очень смутно. В памяти осталось только, что «Торпедо» все время выходило вперед, а «Динамо», в основном в лице В. Баркая (был в Тбилиси такой нападающий), все время догоняло. Основное время, кажется, закончилось со счетом 3:3, дополнительное тоже подходило к концу. И тут (вот это я помню совершенно отчетливо) несравненный Валентин Иванов на своем законном месте правого инсайда ненавязчивыми финтами разбросал тбилисских защитников и с разворота «плюнул» прямо в правую «девятку»… Моя детская душа была потрясена. И сколько потом ни убеждал меня отец (в юности, между прочим, левый крайний ленинабадского «Техника»), закоренелый болельщик «Спартака», выбор был сделан окончательно и бесповоротно. Вот так роковое стечение в общем-то случайных обстоятельств раз и навсегда определяет всю человеческую жизнь. А ведь если бы Иванов промазал или Котрикадзе взял (а с этого сталось бы), все в моей судьбе могло бы сложиться совсем по-другому, и был бы я сейчас, скорей всего, счастливым и абсолютно благополучным болельщиком «Спартака» (нет, я не спорю, у «спартачей» тоже есть свои проблемы, беды и огорчения, но… тут уж, как говорится, у кого щи жидкие, а у кого брильянты мелкие).

Впрочем, вначале я еще имел все резоны не жалеть о сделанном выборе. Пожалуй, в шестидесятые годы не было у нас команды элегантней и артистичней, чем «Торпедо». Какие имена: Иванов, Воронин, Метревели, Шустиков, Кавазашвили, наконец, гениальный Стрельцов — это только звезды первой величины! А под стать им — Гусаров, Медакин, Батанов, Маношин, Сергеев, Фалин, Посуэло, Денисов, Бреднев, Ленев, Щербаков, молодой Гершкович… Они играли весело, легко и вдохновенно, они делали на поле (и, к сожалению, вне его) что хотели, они порой заигрывались и позволяли себе лишнее, они никогда не ложились костьми, не умели вымучивать побед «на зубах» и поэтому иной раз проигрывали более целеустремленным и злым середнякам, но они «творили игры обряд», и мое сердце принадлежало им безраздельно. А уж когда игра у них, что называется, шла, то это была просто песня.

Помню, как-то прихожу я на матч «Торпедо» — «Арарат» с опозданием минут на десять, смотрю на табло и глазам не верю: 3:0 в пользу «Арарата». Смотрю на поле: ходят мои артисты по поляне пешком, лениво переругиваясь друг с другом. Но вот Володя Бреднев, который вразвалочку тащил мяч со своей половины, словно бы нехотя, засаживает метров с сорока так, что чуть не рвет сетку. И поехало! Что они в тот день творили, словами не описать. Короче, кончилось все со счетом 5:3, а могло там быть и 10:3, если б забили хоть половину из того, что создали…

В этой связи особенно горько видеть, что за последние семь игр текущего чемпионата мое геройское «Торпедо» шесть раз сыграло вничью (из них пять — со счетом 0:0) и забило всего четыре мяча. Впрочем, нам не привыкать…

Вот на этой грустной ноте мы плавно перетекли к делам нынешним. А дела эти (я говорю уже не только о «Торпедо»), увы, не слишком веселые даже после недавних пирровых побед нашей сборной. Уж больно хреновато мы сейчас играем, а на одних морально-волевых далеко не уедешь — ну можно, если подфартит, разок выиграть у французов, вымучить игрушку у исландцев, а потом что? Вот на днях смотрел я по телевизору «Зенит» — «Локомотив» (далеко не худший, между прочим, матч нашего чемпионата). Кроме отличного гола Смертина, вспомнить в общем-то нечего, а о катартических ощущениях и говорить не приходится. Глядя на игроцкую повадку этих ребят, на их хмурые озабоченные лица, на всю их, с позволения сказать, пластику, поневоле припомнишь Осипа Эмильевича:

Чуть-чуть неловки, мешковаты —
Как подобает в их лета, —
Кто мяч толкает угловатый,
Кто охраняет ворота…

Глаз отдыхал разве что на тренере железнодорожников Семине. Вот уж кто вкладывал в игру всю душу без остатка! В его непристойных жестах и в безошибочно узнаваемых по энергической артикуляции нецензурных выражениях, которые прорывались даже в телетрансляцию, было столько своеобразной грации и артистизма, вдохновенной ярости и неподдельной страсти, что с лихвой хватило бы на всех остальных участников встречи вместе взятых.

Но для первого раза, наверно, хватит. Теперь, друзья, мы начнем с вами встречаться более или менее регулярно, и у нас еще

будет время неспешно и с чувством почесать язык обо все, что только ни подвернется. У меня заранее дух захватывает от такой великолепной перспективы. Поговорим о юных днях Кавказа (к примеру, об «Арарате» образца 1973 года или о тбилисском «Динамо» образца 1981 года), о Ширере, о славе, о любви…

2

В субботу 3 июля 1999 года сбылась, ребята, одна моя давнишняя сокровенная мечта, что, согласитесь, в жизни бывает не так уж часто. Заключалась же эта мечта в следующем. На протяжении многих лет, когда я из газет или выпусков спортивных новостей по радио и по телевидению узнавал об очередном безрадостном результате моей любимой команды «Торпедо», я до такой степени не хотел этому верить, что в голове всякий раз вспыхивала безумная надежда: а вдруг это опечатка, оговорка диктора или какая-нибудь еще ошибка — ведь случаются же иногда такие вещи! — а на самом деле игра закончилось иначе, и мы победили. Но время шло, сообщения о плачевных результатах приходили все чаще, и, увы, они всегда соответствовали действительности.

И вот в эту знаменательную субботу, насладившись, и вполне, по телевизору боевой игрой «Спартак» — «Динамо» (на стадион я не поперся, не без оснований опасаясь, что по такой жаре меня там запросто может хватить кондратий), о которой речь впереди, я, конечно же, изнемогал от желания узнать, как на том же стадионе сыграют час спустя «Торпедо» и «Локомотив» (Нижний Новгород). Ждать до часа ночи «Футбольного клуба» терпежу, ясное дело, не хватило. В 22.30 я включил «Итоги» и из спортивных новостей с привычной болью в душе выяснил, что сыграли 1:1 — восьмая ничья почти подряд! Грязно выругавшись вслух (благо, жена с детьми были за городом), я решил, что пора приниматься за дело, за старинное дело свое, и вернулся к компьютеру. Однако «Футбольный клуб», который начался даже не в час ночи, а в два, смотреть все-таки стал. Смотрю я, стало быть, «Футбольный клуб»: вот «Спартак» — «Динамо» — это мы уже имели, вот ЦСКА кое-как сделал московский

«Локомотив», вот «Зенит» перебегал «Крылышек», а вот и мои орлы, глаза бы на них не глядели. Ну что, может, хоть гол хороший забили? Так, вот волжане закатывают дурную пенку, вот мои сравнивают — тоже не мастерпис, да и что от них ждать, от бездарей корявых… и вдруг — мать честная! — волжане забивают еще одну! И тут в мозгу пронеслось, как молния: «Вот она, ошибка! Да только не в ту сторону! Дождался на старости лет своего еврейского счастья. Так, значит, они еще и прохезали!» Но не успел я снова грязно выругаться вслух, гляжу, мои забивают сначала одну, а потом и еще одну! 3:2! Вот это номер! Голешники, конечно, так себе — затолкали с грехом пополам, — ну да пес с ним! Ведь выиграли же. Ошибка, значит, была все же правильная, та самая, о которой столько лет грезило сердце!..

Вот, говорят, С. Довлатов ужасно не любил всякие высокие слова вроде «ипостаси», «амбивалентности» и т. д. Про «ипостась» ничего не скажу — это слово мне тоже не шибко нравится, а вот насчет «амбивалентности» при всем желании согласиться с классиком не могу. Да и вообще, завернуть иной раз какое-нибудь эдакое словечко, про которое не каждый читатель знает, что оно значит, всегда приятно и сладко щекочет вечно чем-нибудь ущемленное авторское самолюбие. А «амбивалентность» — хорошее слово, умственное. Есть в нем и внешний блеск, и скрытая глубина, и в чем-то симпатичное щегольство. И главное, оно как нельзя лучше подходит для описания моих двойственных впечатлений от уже упоминавшегося матча «Спартак» — «Динамо». Сгоняли они, как известно, 2:2, забив по паре весьма симпатичных мячей. Хотя, конечно, два динамовских шедевра (особенно хорош был удар Гусева: при повторе с камеры из-за ворот было прекрасно видно, как закрученный «шведой» мяч уходил от Филимонова все левей и левей и наконец угодил в самую «шестерку») выглядели, безусловно, попривлекательней спартаковских голов, замечательных, пожалуй, лишь тем, что они были забиты практически с одной точки (только в разные ворота и в разные углы). Что же касается моих амбивалентных впечатлений, то они связаны с тем, что до 77-й минуты интриги и особой борьбы в матче, по сути дела, не было. «Спартак» после традиционного гола Тихонова на 19-й минуте — должен был вратарь закрывать ближний угол! — не слишком напрягаясь, спокойно вел дело к очередной победе, и ничего, кроме законной скуки, это вызвать, естественно, не могло. Не боюсь признаться, что к середине второго тайма я даже начал слегка задремывать перед голубым экраном. К счастью, я очнулся незадолго до того штрафного в спартаковские ворота, с которого все и началось. Впрочем, пересказывать сюжет матча, я думаю, нет смысла — те, для кого это может представлять интерес, без сомнения, уже все знают, даже если не имели счастья видеть своими глазами.

Я хотел бы поговорить о другом. А конкретней — о том эпизоде, после которого получил второй «горчичник» спартаковец Хлестов. Он, как мы помним, выбежал из «стенки», чтобы помешать удару Головского со штрафного. Справедливость этого удаления очевидна (по крайней мере, для меня), и не об этом речь. Характерно то, что, удалив Хлестова, судья Иванов с особой принципиальностью и тщательностью установил «стенку» в положенных девяти метрах, после чего Головской великолепным (отдадим ему должное) ударом забил.

Так вот. На протяжении всей моей сознательной жизни болельщика меня удручало не столько даже то, почему судьи не могут всегда устанавливать «стенку» как положено, сколько то, почему у самих футболистов не хватает чувства собственного достоинства соблюдать это правило. Все мы бессчетное количество раз видели эту неприглядную в своей откровенной низости картину, когда, после того как судья установит «стенку», она начинает медленно, но неуклонно подползать к мячу, неотвратимо сокращая угол обстрела и не давая возможности бьющему «честно целить в бледный лоб на благородном расстоянье». И в подавляющем большинстве случаев судьи делают вид, что этого не замечают.

В своей первой заметке я уже упоминал, как мне отвратительны так называемые «маленькие футбольные хитрости» — все это мелкое жлобство, когда после остановки игры мяч почти никогда не отдают прямо в руки или в ноги сопернику, а всегда откидывают его немного в сторону или назад (кроме тех случаев, когда команда проигрывает и время дорого); когда, готовясь пробить штрафной или свободный, непременно устанавливают мяч хоть в 20 сантиметрах, но ближе, чем положено; когда, выбрасывая аут, обязательно делают с мячом в руках шагов десять вперед. А все эти толчки, удары, оскорбления и даже плевки исподтишка, за спиной у судьи? А подленькие провокации, картинные падения и притворные биения в корчах? Все помнят, как на недавнем чемпионате мира аргентинец (вылетела из головы его фамилия, кажется, Симеоне) за спиной у судьи грубо задел Бекхэма, а после его ответной вполне безобидной отмашки бился в конвульсиях до тех пор, пока несчастного Бекхэма таки не удалили с поля, а после этого спокойно встал и играл (и ведь неплохо играл, стервец!) как ни в чем не бывало. И Аргентина во многом благодаря этой бесчестной симуляции выиграла тот матч — кривда вечно на престоле!

Неподготовленный читатель, прочтя эту филиппику, может спросить: «А куда же смотрит судья?» А что судья? Даже если он не подвержен воздействию многообразнейших и бесчисленных привходящих обстоятельств, он все равно только человек, а не стоглазый Аргус и всего увидеть и с ходу правильно оценить никогда не сможет.

А еще на фоне всего этого беспредела в последнее время стали популярными проявления этакого показного благородства: грубо сбитого футболиста обидчик дружески похлопывает по плечу, помогает подняться и даже пытается пожать ему руку (что, кстати, часто встречает вполне понятный отпор). Или когда одна команда выбивает мяч в аут, чтобы остановить игру и оказать помощь игроку, получившему травму, а другая — демонстративно возвращает мяч потерпевшим. Зрители растроганно аплодируют, а телекомментаторы, захлебываясь от восторга, рассусоливают о fair play и рыцарских отношениях в футболе.

Нет, я скорей могу понять и простить открытый умышленный фол (разумеется, без костоломства и членовредительства, чего, к сожалению, в футболе тоже хватает выше крыши). Конечно, и он в рассуждении морали — не акт высшей добродетели, но в нем, по крайней мере, видна искренняя и очевидная корысть, своего рода девственная откровенность преступления, и нет этой гаденькой мелочности, которая так угнетает мою артистическую натуру. Вот, к примеру, в баскетболе 90 процентов фолов — умышленные, и ничего. Они там считаются обычным элементом тактической борьбы. Хотя и в баскетболе навалом своих заморочек…

Впрочем, все это, что ни говори, всего лишь беспомощная и наивная риторика, которая, в общем-то, мне вовсе не свойственна. И в самом деле: почему в футболе звериная сущность нашей природы должна проявляться менее ярко, чем во всех остальных видах человеческой деятельности? А сетовать на несовершенство мироустройства и оспаривать тем самым замысел Создателя — занятие по меньшей мере бесперспективное.

Зато когда в футболе (да и не только в футболе) видишь примеры подлинного благородства и подлинного рыцарства, это запоминается надолго.

Никогда не забуду, как в 1981 году мы с моим другом Костей смотрели по телевизору матч Кубка кубков. Тбилисское «Динамо» (вай, что за команда была!) бодалось на выезде с кем-то из англичан (кажется, с «Вест Хэмом», но точно не скажу) и по ходу дела выигрывало. Англичане всем кодлом бросились вперед отыгрываться, и Володя Гуцаев в контратаке убежал в отрыв. Метров сорок он несся с мячом и метров сорок в шаге сзади него бежал провалившийся английский защитник. Ему уже не хватало скорости достать Гуцаева — он теперь мог его только «срубить», и мы с Костей не сомневались ни секунды, что это произойдет, как это произошло бы в 999 случаях из 1000 в любом матче — как отечественном, так и международном. Но этого не произошло! Английский защитник до самого конца пытался догнать Гуцаева по-честному, не догнал (да и кто в те годы мог догнать Гуцаева?), но и не тронул. Гуцаев вышел на ворота и забил. Тбилисское «Динамо», конечно, выиграло (2:0 или 3:1, сейчас уже точно не помню, да это и не важно).

Не знаю, может быть, исходя из рассуждения «победа любой ценой», английский защитник был и не прав. Может быть, ему надо было сфолить. Может быть — чем черт не шутит? — англичане бы тогда даже выиграли (хотя вряд ли). Но это была бы ничем не примечательная заурядная победа, которая бы канула в забвение через месяц-другой. А так о подвиге (не побоюсь этого слова) того безымянного английского защитника я с восхищением вспоминаю почти двадцать лет спустя.

из писем к D.D.

* * *

За годы жизни в целом беспорочной,
приобретя недуг весьма почтенный,
я с ним расстаться вовсе не намерен,
не получив хоть что-нибудь взамен.
Вот если б пресловутый доктор Волков
мне предложил тысчонок триста баксов,
тогда б я, может быть, еще подумал.
А даром не могу. И не проси.

* * *

Живу я бестолково и кургузо,
на груде дел распят, как на кресте,
жены объятья и объятья музы
равнó отвергнув в этой суете.

Достала верстка! В бешеном галопе
скачу весь день из кварка в фотошоп.
Срока горят, и я не просто в жопе,
а в наибеспросветнейшей из жоп.

Но скоро рухнут тяжкие оковы —
на музу я вернусь и на жену
и перцу им двоим задам такого…
Но это между нами (entre nous).

из письма к S.S.

<…> Знаешь, как это бывает? Под утро откроешь окно, чтобы проветрить прокуренную комнату, — а за окном птички поют. И так не хочется умирать в муках. А ведь придется…

из письма к Z.Z.

<…> концерт прошел спокойно. Это, к сожалению, стало рутиной. Работали я, Костя, Шура и Мишка Махович. Вообще, концерт, пардон за сравнение, чем-то похож на половой акт: от него всегда ждешь больше, чем происходит на самом деле, и потом наступает опустошение и разочарование. А у меня еще после концерта почему-то всегда болят ноги, хотя пою я преимущественно сидя. Загадка…

Что же касается украинского языка, то меня всегда удивляло (и я до сих пор не могу найти этому разумного объяснения), почему украинский язык воспринимается русским ухом как комический (помню, с каким восторгом в молодости читал «Энеиду» Котляревского — текст я понимал только в самых общих чертах, но смешно было ужасно). Отчасти это, конечно, связано с тем, что многие украинские лексемы напрямую корреспондируют с русскими просторечиями и вульгаризмами, но все-таки дело, наверно, не только в этом.

С аналогичной вещью я столкнулся однажды в Англии, когда по случаю оказался в Стрэтфорде в шекспировском «Глобусе» на «Ромео и Джульетте». Спектакль, кстати сказать, был полное дерьмо — на уровне какого-нибудь районного Дома культуры. Там посреди сцены стояла огромная трехспальная койка, и все до единой мизансцены разворачивались на ней или вокруг нее. Но дело не в этом. Как только на сцену выходил священник Лоренцо и раскрывал едало, весь зал начинал буквально кататься со смеху. Я сидел «как полный кретин» и никак не мог взять в толк, отчего народ веселится, тем более что в тексте там никакого юмора нет и близко. И только в антракте мне объяснили, что роль священника играл актер-шотландец. Я, конечно, тоже слышал, что в его произношении что-то не так, как у остальных, но для меня в этом не было ничего смешного, а для англичан тут присутствовал совершенно однозначный элемент комизма. Как, скажем, у нас народ бы тоже ржал, если бы кто-то из драматических актеров вел свою роль с сильным украинским акцентом — что-то вроде «Паду ли я дрючком пропэртый?». Интересно, кстати, существует ли здесь обратная связь — то есть кажется ли украинцам комичным русский язык или русский акцент?

из письма к T.T.

<…> Имея неукоснительную привычку отвечать на письма сразу, не уклонюсь от нее и сейчас. Но мои ламентации по поводу твоего молчания, по правде говоря, больше вызваны нежной заботой о душевном состоянии нашего дорогого O. O. Он, сам знаешь, человек чуткий, ранимый, местами трепетный, а я — что? Я, как выражается моя жена, существо эмоционально недоразвитое.

Ну, а с Бибером ты слегка погорячился. Неужели ты хочешь на старости лет уподобиться приснопамятному R.F., который, помнится, примерно в том же возрасте увлекся примерно тем же? Хотя сочетание Бибера с Победоносцевым — это, конечно, сильно. В этом есть, как писал Веня Ерофеев, «и каприз, и метафизический намек».

А уж если говорить о капитанах, то, не будучи знаком с «Капитаном Грантом», могу от всей души порекомендовать тебе «Капитана Моргана». Это, правда, не виски, а ром, но напиток, безусловно, божественный, что доступно даже агностику. А из висок мне в последнее время больше всего по душе «Jameson», да и вообще скотчу я завсегда предпочту айриш. Он и мягче, и духовитей, и не так отдает сивухой.

из письма к R.R.

<…> Вот тебе эскиз объяснительной записки для твоей О.:

Я, такая-то, в период с такого-то по такое-то беззастенчиво манкировала учебными занятиями и семинарами по новой истории и английскому языку. Вполне отдавая себе отчет в том, что этому безответственному и отчасти циническому поведению нет и не может быть оправдания, и будучи безусловно готовой к заслуженному суровому наказанию, я тем не менее надеюсь, что нижеследующие объяснения способны в какой-то мере смягчить мою вину.

Дело в том, что не так давно я имела счастье познакомиться с человеком, который по праву считается одним из самых выдающихся умов и талантов нашей несчастной эпохи. Я не стану здесь называть его славного и столь широко известного имени (оно священно для меня, и мне не хотелось бы упоминать его всуе), но само перечисление его заслуг перед человечеством не оставит места для сомнений и избавит от вынужденной нескромности: гениальный поэт, несравненный прозаик, виртуозный переводчик, выдающийся редактор и издатель и, наконец, неповторимый, единственный в своем роде шансонье — вот неполный list of merits этой поистине ренессансной личности. Прибавьте сюда брутальный, но в то же время неуловимо изысканный экстерьер и неутомимость во всех видах раблезианских эксцессов, глубокую эрудицию в самых разных областях знаний и величественную простоту в быту, ненормативную резкость в оценках и суждениях и яростно устремленный как внутрь, так и вовне этический максимализм — и вы поймете, почему этот феноменальный конгломерат талантов и добродетелей оказался для меня совершенно неотразимым и, полностью перевернув мои представления об окружающем мире, вынудил на весьма длительный период времени бесповоротно забыть о своих обязанностях перед обществом.

Нет, это не было любовью женщины к мужчине, хотя я не знаю мужчины, более достойного такой любви. В наших отношениях не оставалось места для чувственности и вожделения. Это было всепоглощающее, ненасытное общение, жадное впитывание каждого слова, каждого жеста, каждого взгляда гения. Просто сидеть долгими вечерами у его изголовья, слушать его немногословные реплики, трепетной рукой перелистывать его черновики — о большем я не могла и мечтать.

Однако это времяпрепровождение никак нельзя было назвать dolce far niente. Увы, наличие блестящих и вполне реализованных дарований не вознесло моего кумира в заоблачные выси бестелесности и бесплотности. Он остался земным человеком, наделенным плотью, причем плотью больной и страдающей. Его многочисленные недуги (сахарный диабет со значительной утратой зрения и развитой нейропатией, ишемическая болезнь сердца, выраженная тахикардия по экстрасистолярному типу, гипертония, окклюзия подключичной артерии, облитерирующий эндартериит, простатит, цистит, геморрой, периартрит обоих плечевых суставов, экстравазальная компрессия обеих позвоночных артерий в виде дугообразного смещения хода между поперечными отростками шейных позвонков со значительным смещением кровотока и т. д.) и присущая многим незаурядным натурам изрядная склонность к нарциссизму неумолимо требовали постоянного ухода и внимания, занимавших все мое время, что, натурально, и привело к вышеуказанным нарушениям учебной дисциплины.

Но повторяю, я не ищу ни оправдания, ни снисхождения, а только льщу себя неизбывной надеждой, что на беспристрастном безмене истории искусств мой проступок будет выглядеть не таким непростительным, как перед беспощадным ликом деканата.

из письма к V.V.

Увязнув с головою средь домаш-
них дел, мы лишены, увы, досуга.
Судьба, ты проститутка! Жизнь, ты сука!
Мы к вам прийти не сможем. Quel dommage!

P. S.

Мы с Гринбергом читаем Бонфуа.
Я в нем не понимаю ни фуа.
А Гринберг, хоть вконец им заебен,
в нем и фуа понять сумел, и бон.

из письма к W.W.

<…> я, безусловно, готов понести некоторые финансовые издержки ради того, чтобы быть услышанным. Выпустив уже три CD-альбома, я тем не менее, подобно Вам, никоим образом не могу рассматривать свои занятия песней как источник заработка — нам бы окупить дорогу, и на том спасибо. Так что если это только возможно, пусть будет хоть какое-нибудь звукоусиление. Ну не дал бог голоса — что ж теперь делать?

Вообще, я боюсь, что у Вас обо мне сложилось несколько превратное представление. Я вовсе не такой злостный матерщинник и хулиган, как может показаться. Из сочиненных мной шести десятков песен ненормативная лексика (которой, кстати говоря, не гнушались ни Пушкин, ни Галич, ни Брассенс) встречается только в пяти-шести. И поэтому я едва ли смог бы дать концерт, целиком построенный на этом — весьма, впрочем, мною ценимом — художественном приеме. Хотя, конечно, шила в мешке не утаишь, и мои песни рассчитаны преимущественно на тех, кто из попа, попадьи и поповой дочки безоговорочно предпочитает последнюю.

из письма к O.O.

<…> За фильмы большое человеческое мерси. Они мне понравились все, а уж про любимую Цезарию нечего и говорить — ублажил старика. А отдых в Крыму… Там, конечно, хорошо, «то в нос тебе магнолия, то в глаз тебе глициния» (В. Маяковский), но уж больно скучно. То есть, выражаясь без экивоков и поэтических двусмысленностей, совершенно не хрена делать. Торчать на пляже я не любитель (да и нельзя мне — сгораю за десять минут), на долгие прогулки я теперь в свете своего нового недуга не очень горазд, так что остается только в перерывах между завтраком, обедом и ужином валяться в нумере с книжкой или сидеть с ней же где-нибудь под пальмой. К счастью, наша поездка была недолгой — вместе с дорогой десять дней, — а дольше я бы и не выдержал.

Про вашу военную ситуевину я все знаю и, натурально, очень беспокоюсь. Будем надеяться, что в этот раз обойдется, хотя живете вы там, конечно, как на вулкане, и в любой момент может произойти все что угодно. Впрочем, как и у нас…

Насчет Якова — понимаю и сочувствую. Можешь ему от меня передать, что я как заслуженный ВПЗР пренебрежения великим, могучим, правдивым и свободным категорически не одобряю. Если моего авторитета мало, можешь сослаться на чеканную формулу Борхеса (если он знает, кто это такой), который писал: «Языковой снобизм — одна из самых пошлых и бездарных форм эмигрантского самоутверждения». Но боюсь, что все это не поможет.

А по поводу Митьки… Помнишь, в твой приезд был у нас разговор о том, что ты бы не потерпел, если бы твой сын начал приводить домой девочку? Так вот, тот разговор оказался в руку — Митька теперь регулярно приводит к нам свою подружку Машу, с которой у него очень плотный роман, и беззастенчиво спит с ней при каждом удобном случае на любой подвернувшейся койке или даже вне оной. Дожили…

От Кости, опасаюсь я, едва ли ты дождешься какой-либо корреспонденции, потому что, как только у него появляется короткий промежуток между записями, репетициями и концертами, он немедленно употребляет его на то, чтобы упиться, по меткому выражению Салтыкова-Щедрина, «до совершенного освинения». Я неоднократно уже говорил ему, что ты ждешь от него письма, но… Вероятно, в декабре мне с ним предстоит ехать на гастроли в Германию (и может быть, заодно во Францию), и уж не знаю, удастся ли мне его там соблюсти в приличном виде и не осрамиться на всю Европу. Признаться, думаю об этом не без опасений.

из письма к D.D.

<…> Визит М.В.Р. прошел в теплой и непринужденной обстановке. Правда, сперва она хотела привести с собой Лимонова, но я этому категорически воспротивился. Выглядит она в общем неплохо, но, конечно, понемногу все-таки сдает. Во всяком случае, я не припомню, чтобы раньше она дважды за вечер рассказывала одну и ту же историю. О тебе, впрочем, говорит с неизменной благодарностью и любовью. Что же до книги ее мемуаров, то я еще более укрепился во мнении: ее, увы, не будет.

А вся эта некрасивая ситуация с Захаровым была вполне предсказуемой. Я ведь с самого начала предупреждал, что с ним лучше не связываться.

из письма к T.T.

<…> Я, конечно, виноват, что не дал тебе более подробных указаний. Прости засранца. Честно говоря, я просто не думал, что ты так сразу возьмешь быка за рога. Попытаюсь исправиться: во-первых, «Капитан Морган» должен быть, разумеется, черным (мы не расисты), а во-вторых (и это, безусловно, главное!), он ни в коем случае не должен быть «made in Canada», а напротив того, необходимо, чтобы на нем было недвусмысленно указано: «product of Jamaica» и, что еще важней, «bottled in Kingston» (My heart is down, my head is turning around, I had to leave a little girl in Kingstontown), и кроме того, volume следует непременно иметь 40° (а лучше 73°), а никак не 39°, что, по всей видимости, было в твоем случае. Тогда, и только тогда, ты сможешь в полной мере насладиться этим прекрасным напитком.

Вообще же следует тебя предуведомить, что ром, как, пожалуй, никакой другой напиток, оправдывает известное высказывание «в мире компонентов нет эквивалентов». Вкусив однажды настоящего «Капитана Моргана» и по наивности возомнив, что все ромы столь же хороши, я (в поисках заменителя, поскольку ямайский капитан стоит, сука, у нас около 50 баксов — правда, за литровую бутыль, но все равно накладно, да еще и далеко не всегда бывает, а в последнее время так совсем пропал) перепробовал множество разных ромов, начиная от заурядного баккарди и кончая гавана-клабом семилетней выдержки, — и все они без исключения оказались полным дерьмом и вульгарным горлодером без малейшего намека на букет, благородство, мужское достоинство и проч. Попадались мне и подделки «капитана», но не канадские, а английские и штатские, но и они отнюдь не причинили мне искомого наслаждения. Так что еще раз прошу пардону за столь поверхностную и неконкретную рекомендацию.

А айриш, конечно же, попробуй. Тут, правда, я не могу тебе дать точных указаний на производителя, но лучше, наверно, если это опять-таки будет оригинал.

А еще у нас тут на заводе «Кристалл» начали недавно делать совершенно восхитительную «старку». И стоит-то она меньше двух баксов, а всяческих достоинств в ней — бездна. И запах, и вкус, и цвет, и идет как по маслу — словом, все при ней (tout est bon chez elle, y’a rien a jeter). Если она как-нибудь ненароком к вам залетит — очень советую…

Опять же если подвернется хорошая итальянская граппа… Но она должна быть: а) действительно итальянская, б) и потому довольно дорогая.

из письма к S.S.

<…> ты уж там как хочешь, а что до меня, то я ни в коем разе не могу согласиться с А. С. Пушкиным по поводу того, что «одной любви музыка уступает». Какое там, на хрен, уступает! И мне случалось любить, и меня, представь себе, любили, но никогда любовь и близко не доставляла такого наслаждения, как музыка. К любви, какой бы счастливой и безоблачной она ни была, всегда примешивается и то, и се, и пятое, и десятое, а музыка — это, пардон за высокий слог, чистая радость, чистое упоение. Да и вообще, как подумаешь, чего в жизни было хорошего, первое, что приходит в голову, — музыка и стихи. Конечно, бывало и еще кое-что по мелочам, но преломлялось оно (во мне, по крайней мере) все равно сквозь призму все тех же музыки и стихов. А уж через баб, через этих, я извиняюсь, «европеянок гордых и нежных столько я принял смущенья, надсады и горя» и всяких других неприятностей, что лучше на ночь глядя не вспоминать… Хотя есть у меня отнюдь не безосновательные, увы, опасения, что на этом скорбном поприще мне в довольно скором времени еще предстоит побарахтаться.

из письма к P.O.

<…> Давно уж не было от тебя ни, как говорится, гласа, ни воздыхания. Знаю я, что пострадала ты недавно от хирургического вмешательства… Грустно замечать, как ветшаешь и хужеешь сам, но когда видишь, как стареют и болеют девочки, эти, с позволения сказать, эфирные создания, эти, не побоюсь этого слова, благоуханные розы на нашем жизненном пути, становится вдвойне не по себе. Но все равно не стоит унывать. Как писал поэт Дельвиг (будучи, между прочим, 16 лет от роду):

Пускай венок, сплетенный Лелем,
Не обновится никогда,
Года, увенчанные хмелем, —
Еще прекрасные года!

Разумеется, хмель в нашем случае можно и дóлжно понимать расширительно.

Взять опять же всякие бытовые и семейные неурядицы, проблемы с детьми и проч. Многие женщины (и в их числе моя прелестная супруга) не понимают, что все это и есть, как выражалась Н. Я. Мандельштам, «нормальная счастливая жизнь», что без этих проблем так или иначе не обходится ни один человек, ни одна семья. Или, как писал Шолом-Алейхем, «пусть в каждом доме будут свои тараканы, и упаси нас бог от худших несчастий».

из письма к L.L.

<…> Книжка, которую Вы прислали и за которую огромное Вам спасибо, оставила у меня слегка двойственное ощущение. С чисто фактологической стороны многое мне было интересно и ново (в частности про Т. Гнедич, чей перевод «Дон Жуана» произвел на меня в свое время оглушительное впечатление). Что же касается стороны литературной, то, скажу честно, мне не понравилось, как она написана. В ней как-то нет стиля, нет того, что называется изящной словесностью. Конечно, мемуаристика — это не художественная проза, но, как ни крути, это все-таки belles lettres… (Сходные чувства вызвала у меня недавно прочитанная книга мемуаров Э. Герштейн: куча интересного, но читаешь — как будто песок жуешь.) Рискну даже сказать больше: по манере изложения, по методам аргументации, по отсутствию подлинной (в отличие от внешней и поверхностной) самоиронии эта книга парадоксальным образом воплощает многое из того, против чего ее автор так яростно выступает.

И еще (это касается первой части): если б со мной случилось то, что произошло с автором, хоть режьте Вы меня, не стал бы я с таким пафосом и на таком серьезе, с приложением документов и проч., обо всем этом писать. О ком другом — еще туда-сюда. А о себе — неловко все-таки… То есть, конечно, можно и о себе, но совсем по-другому, совсем с другим отношением, совсем с другой интонацией. Да и не очень понятно, из-за чего, собственно, весь сыр-бор. Ну выгнали из института, из Союза писателей — да огнем они гори! Можно подумать, автор не знал, где живет и на что шел. Он что хотел? Чтобы он в самый разгар застоя занимался «антисоветской деятельностью», а его за это по службе повышали и награды давали? Аналогичное произведение есть у Войновича. Про то, как он получал квартиру. Там тоже с документами, с протоколами заседаний правления кооператива и т. д. И тоже с глубоким социальным подтекстом. Не знаю… мелко это как-то… несолидно…

из письма к T.T.

<…> С первых строк должен категорически отмести скрытое под пеленой иносказаний обвинение в том, что я тебе не пишу. Это ты, вредитель, не ответил на мое письмо от 21.10 (у меня все ходы записаны!). Не могу в этой связи не привести цитату из моего любимого Томаса Вулфа (проклятого англофона): «Его пренебрежение логикой достигало поистине парнасских высот».

А между тем наша беседа оборвалась на самом интересном месте, и я так и не узнал, удалось ли тебе продегустировать настоящий «Капитан Морган», не говоря уже про айриш и граппу.

А что касаемо литературы, то нету, нету ни хера никакой современной литературы. Совершенно с тобой согласен: и Веллер (за исключением, может быть, «Легенд Невского проспекта»), и Пелевин (без исключений) — полное дерьмо. Назвал бы я дерьмом и Сорокина, но боюсь, что в свете своих анально-фекальных устремлений он воспримет это как комплимент, — ведь с самого начала своей карьеры он усиленно создает себе репутацию писателя-радикала (кстати говоря, последнее слово применительно к нему многие предпочитают писать раздельно). Или, скажем, Акунин — человек, конечно, очень не бездарный, но безнаказанно написать десяток романов и повестей в столь сжатые сроки не удавалось еще никому. А ведь начинал он, в принципе, совсем неплохо. Вот Гандлевский со своей «Трепанацией черепа» выглядит на фоне вышеперечисленного куда пристойней, а его эссе и вовсе хороши, и вообще он симпатичный мужик.

Но в целом тоска. Взыскательному ценителю прекрасного буквально не на чем остановить свой изголодавшийся взгляд. Только и остается, что без конца перечитывать самого себя, но где-то после пятнадцатого раза и это почему-то (почему бы?) начинает казаться дерьмом.

Впрочем, вру. Есть в современной литературе одно безо всяких оговорок замечательное произведение. Это книга М. Л. Гаспарова «Записи и выписки», каковую я за последние полгода с неизменным удовольствием прочел уже три раза и уверен, что на этом не остановлюсь. Поскольку стало доброй традицией приводить в письмах к тебе франкоязычные цитаты, то скажу: только читая эту книгу, j’ai vu qu’il restait encor du monde et du beau mond’ sur terre.

А светских новостей есть две. Первая — это то, что незабвенный наш S.N. готовится в ближайшее время стать дедом, по поводу чего он приступил наконец к фундаментальному лечению от алкоголизьмы, в успех какового предприятия я, впрочем, совершенно не верю. А вторая — это то, что мы с коллегой S.N. по алкоголизму, нашим приснопамятным Q.Q., которому уже едва ли удастся стать дедом и который в этой связи не видит повода лечиться от упомянутого неизлечимого заболевания, 6 декабря отправляемся в захватывающее предрождественское гастрольное турне по маршруту: Берлин — Франкфурт-на-Майне — Марбург — Карлсруэ — Париж.

из письма к S.S.

<…> от тоски и одиночества порой просто хочется выть в голос. Помнишь: «Кому повем печаль мою?» Некому. В принципе — некому. Никому по определению не может человек излить и выплакать все, что имеет. Как писал Шолом-Алейхем, которого я не устаю в последнее время цитировать, «душу не выплюнешь». И ерунда — вся эта мармеладовщина: надо, чтоб человеку было куда пойти. Есть мне куда пойти и кому поплакаться, да что толку? В самом главном, в самом печальном, в самом безысходном человек всегда остается один, и никого у него нет — ни отца, ни матери, ни жены (ох, как вспомню, так на стенку лезу), ни друга. Может, конечно, у религиозных людей с этим полегче, но верится мне в это слабо.

из письма к А.А.

<…> Насчет будущего Европы, не обладая профетическими наклонностями и дарованиями, сказать ничего не могу. А по поводу настоящего имею засвидетельствовать, что там таки да, неплохо. Ну поскольку во Франции я уже бывал прежде, то основные мои впечатления о Германии. Так вот, если ты захочешь посмотреть красивых пейзажей, уютных городков в готическом стиле, средневековых замков и пр., то весьма рекомендую совершить путешествие по Рейну в его среднем течении. Уж на что я не ценитель и не любитель красот природы, но даже меня проняло. Там, помимо всего прочего, даже сейчас, в декабре, вовсю зеленеет травка, цветут розы (!) и поют птички, а в маленьких ресторанчиках на окрестных холмах за какие-то 25 марок можно получить только что отловленную форель, нежное мясо которой под одноименную песенку Франца Шуберта причиняет изрядное удовольствие вкусовым рецепторам, а также пищеварительному тракту буквально на всех его участках.

Принимали нас не просто хорошо, а местами великолепно. То есть вплоть до того, что я, старый циник и мизантроп, начал лучше думать о человеческом роде (и в первую очередь о своих соплеменниках, каковых, насколько тебе известно, всегда недолюбливал). Представь себе, приезжают из дикой России два угрюмых, плохо выбритых хмыря, жрут и пьют за шестерых и вдобавок поют матерные песни, а местные жители обращаются с ними как с родными детьми, заботятся, холят и лелеют, предупреждают каждое желание, селят в отдельных квартирах, катают на машинах, возят на экскурсии, в ресторанах ни под каким видом не дают расплатиться и, кроме того, сами платят деньги за концерты и охотно покупают диски и кассеты. Причем, насколько я могу судить, все это отнюдь не от восторженного преклонения перед нашим одиозным творчеством, а просто от широты, доброты и высоты натуры.

Еще удивительней, что организовали всю эту халяву деятели франкфуртского клуба КСП (такие клубы есть почти в каждом немецком городе), хотя мы с самого начала предупреждали, что имеем, мягко говоря, весьма отдаленное отношение к сему столь мало чтимому нами жанру и, более того, беззастенчиво поносили всех его кумиров и корифеев, нагло глядя в глаза этим милым людям.

Словом, поездкою мы чрезвычайно довольны, и в следующем году, если, конечно, доживем, планируем ее повторить в расширенном варианте, то есть так, чтобы вообще провести в Европе (и может быть, в Израиле) бóльшую часть зимы. Правы, ох как правы были русские баре, имевшие славное обыкновение уезжать на зиму из России!

из письма к X.X.

<…> Еще старшеклассником хаживал я в Литинститут на поэтические семинары Е. Винокурова — поэта, мягко говоря, среднего и сегодня благополучно забытого, но в те годы довольно известного. Кстати, он был автором стихов одной действительно гениальной песни — «Москвичи» («Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой»). На свои занятия он имел привычку приходить как минимум с получасовым опозданием. Наконец, дверь пинком ноги распахивалась, сперва в ней вырисовывался огромный живот, потом на стол летела тоненькая и донельзя засаленная коричневая папка и следом появлялся сам мэтр. Стараясь идти по прямой, он доходил до стола, тяжело падал за него, усаживался боком и, опершись на руку жирной щекой, безо всяких предисловий одышливо начинал: «Восемнадцатый год. Разруха, голодуха. Теплушка. На верхней полке едет матрос, на нижней — старичок-профессор. Матрос садится, свешивает ноги. Профессор с ужасом: „Послушайте, вы носки меняете?“ — „Только на сахар!“»

Помню еще, как он пытался нас убедить в том, что украинский язык произошел от немецкого, поскольку «атаман» — это искаженное «гауптман», а «цибуля» — «цвибль».

из письма к I.I.

<…> Только не проси меня рассказывать всякую херню про Россию и про березки. Это не ко мне. Могу, если хочешь, в контексте разговоров о ностальгии рассказать тебе весьма поучительную историю про елочки.

Как-то мы с Маришей и детьми (они еще маленькие были) торчали летом на Куршской косе. Ну семейство мое каждый день с утра, натурально, на пляж, а я эти пляжи на дух не переношу — жара, скука, заняться нечем. Дорога туда шла через холмистый сосновый лесок — в этом леске приглядел я в низинке маленькую уютную полянку всю в молодых елочках и заместо того, чтобы жариться на солнцепеке, уединялся там и в тенечке и прохладе валялся себе на травке и переводил Брассенса. И так мне все это было в кайф — буквально сроднился я с этими елочками. Но вот однажды подхожу я с утречка к своей полянке, раздвигаю ветки, смотрю — а прямо посередине сидит какой-то мужик и срет. Ты представляешь, какой облом?

из писем к D.D.

* * *

Жизнь — суета, и боже сохрани
задуматься о вечности и бренности…
А ты на rue Vildé проводишь дни
средь выдающих женщин современности.

* * *

Когда лукавый бес
толкает мысль на блуд,
питаться лучше без
мясных и острых блюд.
И пусть не щерит пасть
распутник-утопист —
в пост трудно грехопасть
охотнику до пизд.

* * *

На смерть Трене

Трене был славным вертопрахом
(земля ему да будет пухом).
Когда судьба нас ставит раком,
не надо, друг мой, падать духом.
Нехай в единоборстве с роком
мы прибегаем к разным трюкам,
нам все ж случалось ненароком
взять «до» своим картавым хрюком.

из письма к T.T.

<…> ну что ты, говоря об айрише, я, конечно же, и близко не имел в виду никаких ликеров. Мы, диабетики, их в рот не берем — нам, извини за выражение, глубоко чужда сладкая жизнь во всех ее проявлениях. И даже в те, увы, невозвратные времена, когда мне еще не выпало счастья страдать этим неизлечимым недугом, я эти ликеры не слишком жаловал. Разве что иногда под настроение глоточек «Вана Таллина»…

Я, разумеется, имел в виду чистопородный ирландский виски (к примеру, «Jameson»). А чистопородность (не уверен, уместно ли здесь слово «густопсовость», — тебе как старому собаководу видней) не допускает ничего липкого, приторного, декоративного, а подразумевает прежде всего благородную сухость, сдержанность, отчетливость букета, но в то же время и некоторую подспудную, чуть сладковатую горчинку декадентствующего вырождения.

Тогда как в шотландском виски, достоинства лучших сортов которого я отнюдь не намерен отрицать, все-таки чувствуется эдакая простонародная прямота и откровенность, что, разумеется, отнюдь не плохо само по себе, но не во всем удовлетворяет моему (безусловно, извращенному) понятию о прекрасном. Мне не хватает в нем того, что называется прекрасным английским словом sophistication, каковое я затрудняюсь адекватно перевести на язык родных осин.

Вот, собственно, что я хотел сказать тебе по поводу айриша. Если же говорить о моем пристрастии к пресловутому «Капитану Моргану» (которого, кстати говоря, мне недавно подарили литровую бутыль, но я ее еще не открывал — приберегаю для какой-нибудь подходящей оказии), то здесь вступают в силу иные ипостаси моей разносторонней натуры. Хотя в нем меня также привлекает аристократизм, но аристократизм несколько другого рода. Ведь титулы, как ты знаешь, бывают унаследованные, а бывают и пожалованные за заслуги. Так вот в (подлинном!) «Капитане Моргане» я вижу ту уверенность в себе, то глубоко укорененное чувство собственного достоинства, столь свойственное лучшим представителям моего народа, которое присуще людям, добившимся высокого положения мужеством, упорством, а чаще — интеллектуальными способностями. Вспомним, скажем, лорда Биконсфильда… Но и здесь, где-то на самом донышке, на тончайшей грани послевкусия прячется неуловимая и тоже болезненно-сладковатая горчинка — память о своем ущербном происхождении.

Впрочем, все эти рассуждения — скорей всего, плод чересчур литературного мировосприятия и не имеют к упомянутым напиткам никакого отношения. И уж конечно, они едва ли возбудят в человеке желание выпить. Хотя… «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».

А что касаемо неизвестного мне Михаила Елизарова и его «Ногтей», то могу напомнить тебе высказывание К. Пруткова, которое я часто цитирую своей жене в связи с ее неусыпными редакторскими бдениями: «Не все стриги, что растет».

Кстати, эта последняя перед уходом на работу просила передать тебе сложно сформулированную мысль о том, что она знает, что ты на нее слегка обижен за молчание, понимает и разделяет причины этой обиды и тем не менее продолжает в душе горячо тебя любить и носит эту любовь глубоко под сердцем, как младенца, и скоро разрешится длинным письмом к тебе, исполненным этой любовью… Она говорила что-то еще, но всего я не запомнил.

P. S. Всякий раз, когда я читаю твои письма, я горько сетую на упорство, с которым ты зарываешь в землю свой несомненный литературный талант. Тебе бы надо чего-нибудь писать — у тебя хорошо получается. А ты ведь знаешь, что от меня по этой части редко кто слышал доброе слово. Я, конечно, могу понять… Приятно думать, мол, могу, но не хочу, «с меня довольно сего сознанья…» Но в наши ли преклонные годы самоутверждаться подобным образом?

из письма к B.B.

<…> По поводу Ваших издательских предложений. Разумеется, это такое предложение, от которого трудно отказаться, но предвижу кое-какие сложности: я, как Вам хорошо известно, ленив и не плодовит, и даже если прошедший год Кролика не внес в это дело существенных изменений, то чего же ждать в дальнейшем? Что же до песен, то если собрать все (включая переводы из Брассенса) хоть сколько-нибудь достойное публикации, наберется от силы около 60 текстов — не маловато ли для книги? С прозой дело обстоит еще плачевней: помимо хорошо знакомой Вам книги «Опыты» (каковую при всех ее несомненных достоинствах едва ли имеет смысл переиздавать, когда из прошлого трехтысячного тиража за пять лет с грехом пополам продалось чуть больше половины), у меня есть только один текст в три листа — «Искусство первого паса» (не помню, показывал ли я Вам его), что на отдельную книгу тоже не тянет. Есть, правда, в работе еще один текст (предварительное название «Ex epistolis»), но он тоже невелик по объему, да и от завершения еще очень и очень далек. Так что я здесь в некотором недоумении. А нет ли, к примеру, у Вас желания взять да и издать моего многострадального Роальда Даля? При наличии хорошего художника это почти наверняка будет бестселлер.

P. S. Не хочу быть навязчивым, но все-таки еще раз повторяю свою просьбу по поводу «Горацианской оды» Марвелла — было бы очень любопытно взглянуть, как ее сделал Бродский. Имею сильное подозрение, что у меня это вышло лучше.

из письма к S.S.

<…> напоследок все-таки очень хочется хоть что-то понять. А то обидно получается. Всю жизнь, можно сказать, колеблешься, как мыслящий тростник, ломаешь себе голову: что, да как, да отчего — а все равно, куда ни кинь, тычешься, словно слепой котенок. Что хорошо, что плохо, что можно, что нельзя, что надо, что не надо, что правда, что неправда, как жить, как умирать — ничего не понятно. Скоро уже вперед ногами понесут, а ни на один вопрос нет ответа. Мрак и туман. Как же так, дорогая редакция? Столько прочитано, передумано, перечувствовано — и где же, я извиняюсь, плоды всех этих интеллектуальных и душевных радений? Во имя чего, спрашивается, я честно оттянул свой полтинник, если сейчас знаю не многим больше, чем лет в восемнадцать? Да что я! Уже, почитай, три тысячи лет лучшие умы человечества непрестанно бьются над загадками бытия, а воз и ныне там. За каким же тогда нам дан наш мятущийся и пытливый ментальный аппарат, если мы до самого конца осуждены оставаться в этом унизительном неведении? Кому нужны высшая математика, генная инженерия и молекулярная физика, когда мы до сих пор не понимаем, кто мы такие и для чего живем? Когда, пока мы тут решаем свои мелкие житейские и творческие проблемы, в любой момент может прилететь из недр вселенной какой-нибудь задрипанный метеоритишка — и накроется вся наша великая цивилизация медным тазом, как будто и не было ее. Нет, ребята, воля ваша, но не могу я со всем этим мириться. Надо что-то делать.

Сколько же, едрена мама, мужества требует от человека материалистическое мировоззрение! А где это мужество взять — про то барин не сказывал.

из письма к P.O.

Глубокоуважаемая П.Г.!

Позвольте мне от имени и по поручению общества российско-израильской дружбы «Крайняя плоть» и в связи с Вашими выдающимися заслугами в творческом и физиологическом сближении наших народов поздравить Вас со славным и в чем-то беспрецедентным юбилеем.

По случаю праздника я бы
таким отдуплился бонмо:
полтинник — не возраст для бабы,
влачащей певицы ярмо.

Пусть в жизни встречались ухабы
и йорн уж не юнге отнюдь.
Полтинник — не возраст для бабы,
умеющей спеть и блеснуть.

Нехай колготятся арабы,
качатели нефти и прав,
полтинник — не возраст для бабы,
поющей на идиш Пиаф.

Порой намотаешься, дабы
найти башмачок по ноге.
Полтинник — не возраст для бабы,
тем паче — для нашей П.Г.

Да, личности этой масштабы
достойны баллад и канцон.
Короче, полтинник для бабы —
не возраст, и дело с концом!

из письма к Z.Z.

<…> мне кажется, не стоит комплексовать по поводу прочитанных или непрочитанных книг. Это зачастую — экзистенциальное стечение обстоятельств, да и к тому же всех книг не перечитаешь. Кроме того, если что-то не прочел в нужном возрасте, потом уже бесполезно. Возрастной момент здесь очень важен. К примеру, сейчас я уже никогда не читаю, и даже не вспоминаю, скажем, Есенина, но в подростковом возрасте прочесть и знать его было необходимо. Это с одной стороны. А с другой стороны, в нашем синкретичном мире очень многое можно узнать и не читая. Вот я никогда не читал, допустим, Дос Пассоса и абсолютно уверен, что мне этого и не надо, поскольку я опосредованно получил его «послание» из других источников и могу в определенном смысле иметь о нем какое-то суждение. Не исключено даже, что я его где-то без зазрения совести излагал (когда набирал это слово, у меня сперва получилось «изалгал»). И таких примеров можно привести немало. Поэтому знаменитая фраза «Я Пастернака не читал, но скажу…» в нынешней культурной ситуации выглядит уже не такой бессмысленной и одиозной.

Так что в зрелом возрасте, когда личность человека уже сформирована, целенаправленное заполнение пробелов и лакун, которые в той или иной степени есть у каждого, в общем, необязательно, и можно со спокойной совестью читать (или перечитывать) то, что доставляет удовольствие. Собственно, почти все так и поступают.

из письма к T.T.

<…> Огорчил ты меня, конечно. Я-то думал старому другу удовольствие потрафить, а получились одни напрасные расходы и хлопоты. Что тут поделаешь? Как любят выражаться в продвинутых кругах нынешней молодежи, shit happens. Но я ведь от чистого сердца…

Одно только меня в какой-то мере утешает. Ведь в этом деле, сам знаешь, очень важно не только что выпить, но и в не меньшей степени с кем выпить, когда выпить, при каких привходящих обстоятельствах, в каком душевном состоянии и проч. Вот помнишь ли ты, к примеру, как в давние годы нашей юности пивали мы замечательное молдавское вино «Извораш» («Родничок»), по 96 коп. бутылка? Вполне допускаю, что, попадись оно нам сегодня, его чисто вкусовые качества могли бы нас и разочаровать. А ведь в то время по понятным причинам, в которые по тем же причинам я не буду сейчас вдаваться, это был своего рода нектар, амброзия в некотором смысле.

Таков для меня оказался и «Jameson». Впервые я его попробовал на приеме во французском посольстве. На приеме, ясное дело, фуршет, тоска, унылость, официальные любезности, не с кем слова сказать по матери, а тут, гляжу, стоит Боря Дубин. (Замечательный мужик и один из лучших нынешних переводчиков с испанского и французского. В частности, почти весь русский Борхес — его работа.) Ну мы с ним пристроились к литровке этого «Jameson’а» и так славно провели время — не передать словами.

А вскорости после того приема ехали мы с Маришей в Париж и непосредственно в duty free приобрел я аналогичную литровку, каковую и таскал с собой по любимому городу, прихлебывая из нее помаленьку и в impasse Florimont, около развалюхи, в которой жил Брассенс, и в Jardin de Luxembourg, и на rue Mouftard, и на набережных и мостах Сены, и в других славных местах. Неудивительно, что сработал условный рефлекс: ряд устойчивых положительных эмоций, сопровождавший употребление внутрь упомянутого «Jameson’а», привел к тому, что его вкус стал у меня ассоциироваться со всем хорошим. А прочее, как писал Верлен, — макулатура.

Так что ты уж прости меня, старого дурака.

из письма к D.D.

<…> Безумно рад твоей антрепренерской удаче. Жалко только, что этот колхоз — не рыбоводческий, а то бы они, без сомнения, могли угостить меня моим любимым блюдом: сибирской ухой из petit poisson d’avril.

Тем не менее я всегда мечтал нести свое творчество в широкие крестьянские массы.

Певец обязан оставаться львом
На нотном стане и на полевом!

Более того, у меня уже давно заготовлен зачин для концерта на селе:

Начинаем представленье,
Начинаем песни петь.
Разрешите для начала
На хуй валенок надеть.

Но поскольку колхоз (даже животноводческий) — это все-таки не зоопарк, и скунс с гориллой здесь не очень канают, то придется, видимо, сочинить новые, действительно соответствующие тематике произведения. Кое-какие задумки уже есть, и я приступаю к работе над деревенским романсом «О, как я пах на пахоте!» и над животноводческими страданиями «Ах, зачем же я, овца, не легла под жеребца!».

из письма к S.S.

<…> понять ничего нельзя. Нечего и пробовать. И к этому надо по мере сил принюхаться. Можно только попытаться что-то выразить или описать — да и то хрен чего выйдет.

из письма к O.O.

<…> В общем и целом твои резоны совершенно справедливы, но тем не менее не во всех частностях я с тобой согласен. Кроме того, я не согласен с тобой и в одном принципиальном моменте, но об этом чуть позже. Сначала о частностях. Что касаемо песни «Давно когда-то», то основная ее беда, на мой взгляд, не в наличии в ней сакса (кстати, это не сакс, а кларнет), а в 1) изначально неверном ритмическом движении, что только подчеркивают блядский электронный ударник и выпяченный примитивный бас, 2) явно неудачном сведении, 3) и самое главное: в том, что она на редкость херово спета автором этих строк. То есть до такой степени, что я просто не могу ее слушать без стыда и отвращения. Мало того, что там все крайне фальшиво по нотам, но вдобавок еще совершенно неартистично, уныло и без настроения — просто никак. И это при том, что я ведь на записи ее перепевал раз двадцать, не меньше.

Могу только с горечью повторить, что, как я тебе уже когда-то писал, мой плохой и невыразительный (за редкими исключениями), с позволения сказать, вокал — самое слабое звено в нашей цепи, и перед этим отходят на задний план все пробелы в аранжировке, инструментовке, сведении и проч. Все-таки в песне самое важное — как спеть. А все остальное более или менее вторично. И сейчас мы очень много работаем именно над этим. И меня, признаться, отчасти смущают твои заявления о моем «вокальном гении». При всем моем глубоком и искреннем самоуважении такового я у себя не нахожу. Скорей, наоборот.

Конечно же практически весь первый альбом (да и Брассенса) хорошо бы переписать заново — здесь сходимся мы все. Но, к сожалению, это едва ли осуществимо. Я боюсь, ты плохо себе представляешь, какая это огромная работа. В наших нынешних условиях, когда Костя очень плотно занят с Тимуром, а в свободное от основной работы время неутомимо жрет ханку, когда Шура не менее плотно загружен в «Грассмейстере», когда Андрюха мечется как бешеный волк в поисках заработка, — этого нам, увы, не поднять. Кроме того, за пять лет работы в студии я пришел к однозначному выводу, что звукозапись — это совершенно отдельное и самостоятельное искусство, требующее не только знаний, навыков и проч., но и ничуть не в меньшей степени — таланта. И поэтому хорошего звукооператора и звукорежиссера могу смело уподобить вратарю, который, как известно, представляет собой полкоманды. Так что наличие мощного компьютера и даже некоторого умения с ним обращаться — еще далеко не гарантия успеха. Как говорил Иосиф Виссарионыч, «кадры решают все», и как добавлял Галич, «а где ж их взять?».

Теперь о принципиальном моменте. Я не могу согласиться с тем, что все, как ты пишешь, «гениталии, почесывания и члены» нужно либо снять совсем, либо увести на периферию моего творчества (кстати, мне была бы весьма интересна твоя аргументация на этот предмет), и, честно говоря, даже не понимаю, как ты это себе представляешь и что тогда останется. «Песня про Аню и Диму»? И все? И как мне тогда вообще писать песни? Ведь если попытаться как-то сформулировать мой, пардон, творческий метод, то наиболее точно это будет звучать: «сниженным слогом на возвышенные темы».

И, насколько я могу судить, катартические (еще пардон) ощущения рождаются как раз в этом конфликте проблематики и стилистики, виртуозной (третий пардон) версификации и вульгаризованной лексики, то есть в разных видах все того же конфликта формы и содержания. А без такого конфликта ни хера не получится. Почему, к примеру, при всей внешней несхожести такое дерьмо и авторская песня, и попса? Потому что у них есть одно общее — отсутствие внутреннего конфликта. По форме и по содержанию они тождественны сами себе и поэтому в подавляющем большинстве случаев совершенно неинтересны. Единство формы и содержания хорошо в фольклоре или в чистом жанре (танго, скажем, или рок-н-ролл), хотя конфликты есть и там, но в других плоскостях. А в наше время, когда искусство становится все более и более синкретичным и все сказанное в лоб, один в один, не только выглядит трюизмом и банальностью, но и является таковым, подобного единства допущать нельзя — получится разновидность авторской песни. Прекрасно, возразишь ты, но почему все это непременно требует физиологизмов и тому подобных непристойностей? А я тебе отвечу: потому что высокому, натурально, противостоит низкое, и от этого никуда не уйти. Представь себе, что было бы, если б из «Весенней элегии» убрать линию «почесывания». Это была бы тоска и занудство: заурядные, неинтересные и сто раз слышанные «рассуждения о бренности земного». И таким образом, как это ни парадоксально, то «высокое», что там есть, было бы опошлено и снижено. Тогда как «низкая» линия «почесывания», работая в том числе и как формообразующий художественный прием, вносит в текст воздух контраста, пресловутый внутренний конфликт и самоиронию и поднимает его на некоторую художественную высоту. То же можно отчетливо проследить на песне «Наш учитель». Вот тебе характерные примеры травестийности высокого и низкого в искусстве.

Разумеется, этим я не хочу сказать, что все теперь должны писать по матери и проч., но для себя — таковы, очевидно, особенности моего видения мира — я иного не представляю.

Но я, наверно, совсем тебя забодал своими глубокомысленными рацеями и поэтому закругляюсь, пребывая в неизбывной надежде, что наша захватывающая беседа не прервется опять на три недели.

из письма к L.L.

<…> Позавчера в троллейбусе подслушал очень забавный текст. На задней площадке два очень уже стареньких и крепко принявших на грудь дедка вспоминали о своих военных подвигах. Один, маленький, с вихрастыми седыми космами, размахивая руками, втолковывал другому: «Да хули ты мне рассказываешь! Я самого Паулюса в плен брал! Вламываюсь я к нему в бункер, ага, кричу, попался, сука Паулюс! А ну, говорю, гони свои часишки, гони свой золотой портсигар! А он сидит на полу без кителя, от страха обделался, и говорит: „Вот тебе мои часишки, вот мой золотой портсигар — ты только не бей меня, Саня!“»

из письма к D.D.

Из ада ли, из рая ли
вернулся я, прожив
пятнадцать дней в Израиле,
где климат так паршив.

Впрочем, в данном случае я имею в виду скорей политический климат. С погодой же нам на этот раз повезло — она была превосходной. Да и вообще поездка удалась, хотя и не окупилась. Возможно, осенью мы поедем туда снова — какая-то сомнительная контора взялась устроить нам полномасштабные гастроли. Но что из этого получится — пес его знает. Пока я не очень верю в такие проекты — нет навыка.

Mais a par ca, madame la Marquise, tout va trés bien, если не считать того, что непосредственно сегодня я попал в небольшую автокатастрофу. Мудила-таксист, на котором я ехал, решил повернуть направо из второго ряда, и в него (причем как раз в то место, где я сидел) на хорошей скорости въехал форд из первого ряда. Единственный пострадавший (я) отделался легким испугом — мне только немного порезало морду осколками фары форда (это можно было как следует зарифмовать, но лень).

Что же до младшей дочери, то, если слова не берут, остается одно: пороть. Или не пороть. Результат будет примерно тот же.

Могу, между прочим, немного рассказать и про свою дочь. Недавно она привела в дом своего очередного ухажера, который, представляясь, отрекомендовал себя так: «Иван. Танцор». Хотел я сразу спросить, не мешают ли ему яйца, но пожалел свою Аську.

из письма к X.X.

<…> Ох, сдается мне, не миновать нам разговора о моих одиозных литературных пристрастиях. Чувствую, я и так слишком злоупотребил твоим долготерпением и великодушием, раз за разом охаивая твоих протеже.

Я вовсе не претендую на безупречность своего литературного вкуса. Напротив того, будучи каким-никаким автором, я, разумеется, часто бываю пристрастен и несправедлив, особенно по отношению к современникам. Это нормально и даже свойственно пишущей братии. Думаю, тебе не нужно напоминать, как незаслуженно резко порой отзывались великие писатели и поэты о своих не менее великих коллегах. Не мня себя таковым, я стараюсь держаться скромнее и излагаю свои вздорные суждения только тогда, когда меня спрашивают, и преимущественно приватным порядком. Но от своих симпатий и антипатий никуда не уйдешь. И тем более никуда не уйдешь от попыток их как-то объяснить и мотивировать.

Я готов признать, что Набоков — великий писатель, но, кроме «Дара», ничего меня не трогает всерьез, в отличие, скажем, от Бунина, которого я готов перечитывать бесконечно. (Кстати уж о Набокове: «недуэлеспособный» Г. Иванов, несмотря на свои дурацкие мемуары и невразумительную критику, как поэт для меня несравненно интересней и современней Набокова. Вообще, поэзия Набокова стоит для меня в одном ряду со стихами Брюсова, В. Иванова, Волошина и проч., которым при всей их глубине и версификационной изощренности не хватало, на мой взгляд, непосредственного поэтического импульса. И, кажется, сам он это отлично понимал.)

Наверно, когда человек работает со словом, у него возникают какие-то преломления и искажения восприятия, оно становится неадекватным и может не отражать действительного положения вещей. Чужие произведения притягивают или отталкивают его в соответствии с какими-то никому не известными законами. Но самому ему от осознания всего этого не легче — он видит то, что видит, и чувствует то, что чувствует.

И вот представь себе мое положение. Больше всего на свете я не люблю выпендриваться и что-то из себя изображать, а тут мне все время приходится вставать в третью позицию и, любуясь собственной неординарностью, гордо заявлять о своем необщепринятом мнении. Тоска это… Но не врать же, ей-богу, когда спрашивают, хотя иногда я уже дохожу и до этого. Да, тяжела ты, шапка мономана…

из письма к S.S.

<…> Все-таки поразительно, как в женщинах уживаются умение и желание любить, невероятная преданность и жертвенность со столь же невероятной легкостью во лжи, постоянной готовностью к измене и чудовищной жестокостью, способностью сознательно причинять страдание, какой я не встречал у мужчин. В женщинах есть некое подспудное и, главное, внутренне оправданное пренебрежение любыми нравственными императивами. Когда ими движет чувство или просто каприз, они готовы на все. Они могут сколько угодно терзаться угрызениями совести, рыдать, не спать ночами, но в конце концов соображения отвлеченной морали всегда будут сломлены и отвергнуты. Витальность, мля… Это, собственно говоря, еще библейская история — запретный плод и т. д.

из письма к O.O.

<…> В чем ты абсолютно и безоговорочно прав, так это в том, что я «распустил братву». Я действительно ощущаю довольно сильное давление как со стороны Кости, так и со стороны Шуры. Причем это касается не только всяких там гармоний, аранжировок и прочих чисто музыкальных дел — иногда они, сукины дети, лезут даже в мои тексты. И, конечно же, это далеко не всегда идет на пользу.

Но это с одной стороны. А с другой стороны, я, будучи, что греха таить, весьма слабым музыкантом, без них вообще бы ни хера сделать не мог. Не только в смысле сыграть или записать, но и в смысле гармонизировать, выбрать ритмический рисунок, конкретно (а не в общих чертах) аранжировать и проч. Ведь когда я приношу новую песню, я приношу только текст, форму и весьма примитивно гармонизированный мотивчик — то есть в музыкальном смысле «рыбу», над которой еще работать и работать. И сам я эту работу квалифицированно выполнить не в состоянии, а без нее, как ты понимаешь, вещи нет. Скажу больше: в целом меня устраивает, как Шура и Костя (мы же знаем, какие они талантливые ребята) эту работу делают. Не говоря уже о моей глубокой признательности за то, что они тратят бездну времени и сил, безвозмездно мудохаясь с моими в конечном счете делами. И опять же они, являясь вполне полноценными творческими личностями и делая творческую работу, в своем полном праве делать ее так, как считают нужным. Плохо только то, что в результате возникающей таким образом зависимости последнее слово во всех музыкальных (и не только музыкальных) делах принадлежит уже не мне, да и вообще постоянное давление зачастую тяготит и сбивает с творческого куражу.

Это, казалось бы, выглядит непоследовательно: я вроде бы признаю, что как музыкант безусловно слабее Шуры и Кости, и одновременно претендую на последнее слово в решении музыкальных вопросов. Тем более что по прошествии какого-то времени я не раз убеждался, что бывал не прав, отстаивая тот или иной вариант. Но в глубине души такое положение дел меня порой чувствительно ломает, хотя я понимаю, что изменить здесь, по всей видимости, ничего нельзя. Я нутром чую, что какая-то высшая цельность при этом пропадает. Но еще хуже, как ты проницательно заметил, то, что ребята, увлекаясь вещью самой по себе и всякими ее деталями и частностями, малость забывают об, я извиняюсь, моем образе исполнителя и лирического героя. И не чувствуя с этой стороны никакой поддержки (а иной раз и ощущая даже некоторое подспудное противодействие), я зачастую (и особенно на концертах) начинаю в исполнении менжеваться и терять лицо. Ведь когда поешь или, к примеру, играешь, надобен полный душевный комфорт и чувство абсолютной уверенности в себе — иначе ни об какой художественности не может быть и речи. Вот когда я пишу или, допустим, перевожу, такое чувство у меня почти всегда наличествует, а когда пою — то очень редко. И если убрать за скобки мою не слишком богатую одаренность как певца (тут уж что есть, с тем и жить — в аптеке не купишь), то это во многом благодаря сложившимся отношениям с Шурой и Костей. Трудно что-то спеть, когда аккомпаниаторы не только не разделяют твоего настроения и пафоса, но и подчас не скрывают своего иронического и критического отношения к твоему пению. И, как ты понимаешь, это не со зла — спроси у них всерьез, они, конечно, очень уважают Остапа Ибрагимовича, — просто так исторически сложились отношения. И этого уже тоже не переделать.

А что касаемо принципиального, то тут ведь есть еще и вот какой момент. Песня — жанр по природе своей очень игровой. В ней так или иначе необходим какой-то прикол (необязательно в комическом смысле), трюк или, выражаясь по-ученому, троп. То есть нужна, как сейчас говорят, какая-то фишка — в противном случае куплетно-рефренная форма песни (причем рефрен следует понимать существенно шире, чем просто повторяющийся припев — здесь могут быть сколь угодно разнообразно и порой неочевидно обыграны все виды смысловых, синтаксических, стилистических, ассоциативных параллелизмов и еще куча всего) теряет художественную мотивацию. Поэтому далеко не всякое хорошее стихотворение может стать песней, чему примеров мы знаем во множестве. (Чаще бывает наоборот: хорошая песня может оказаться хорошим стихотворением, хотя тоже далеко не всегда.) Вот я в молодости писал довольно много так называемой «чистой» лирики, и помимо изрядного количества всевозможного дерьма там попадаются порой и очень приличные вещи. Но сколько я в них ни ковырялся, ни одна из них на песню не тянет. Потому что лирическое стихотворение и песня — жанры во многом противоположные и даже отчасти враждебные друг другу. И враждебность эта не столько в том, что лирику редко пишут в куплетно-рефренной форме, а в том, что высокая лирика, как правило, избегает игровых ситуаций и любых фишек (есть, конечно, исключения, особенно в новейшей синкретической поэзии, но они очень редки), без которых песня почти всегда мертва. Я это все к тому, что игра (или, скажем, театрализация) всегда требует большей наглядности, а следовательно, какой-то схематизации, примитивизации, вульгаризации — то есть в конечном счете опять-таки снижения. Это, ясное дело, совсем не значит, что песня сама по себе — низкий жанр (про травестийность высокого и низкого в искусстве я уже в прошлом письме излагал).

Применительно же к моим песням мне кажется, что тебя раздражает не их сниженность, а, попросту говоря, некоторое однообразие тематики и художественных методов. И здесь возражать не приходится: это, увы, так и есть.

из письма к C.C.

<…> Спасибо тебе за теплый отзыв о моем скромном творчестве. Нам, непризнанным гениям, волкам-одиночкам и аутсайдерам, такие слова — бальзам на застарелые, но неукоснительно кровоточащие раны. В этой связи мне вспоминается, как «давно когда-то», еще на заре 80-х, был я на литературном вечере входивших тогда в самый фавор концептуалистов. Ну конечно, собрался весь, как говорится, цвет московской интеллигенции, полный зал народу, куча знакомых… Выступали Пригов, Рубинштейн и, кажется, кто-то еще. Успех был феерическим: всеобщий восторг, овации, крики «браво» и все такое. И вообще атмосфера почти как на рок-концерте, хотя в зале преобладали отнюдь не тинейджеры. А я вышел оттуда в крайне подавленном настроении. При желании это можно было назвать завистью к чужому успеху. Но, скорей, это была ревность к публике, обида на нее и за нее. Я думал примерно так: «Если лучшая публика, люди, на которых я рассчитываю и ориентируюсь, тащатся от такой мути и дешевки, то для кого же и на хрена тогда вообще что-то делать?» Потом, конечно, я утешился традиционными в подобных случаях соображениями, что, мол, писать надо для Аполлона, а публика, понятное дело, дура и, как говаривала Татьяна Гнедич, «Феб с ней». Но Аполлон Аполлоном и, соответственно, Феб Фебом, а в глубине души все-таки хочется, чтобы то, на что, можно сказать, положил всю жизнь, было близко и хоть кому-то из простых смертных.

из писем к D.D.

* * *

Тот, кто уныньем душу гложет,
Творца бессовестно гневит.
А он вполне за это может
поставить грешнику на вид.
Он может при любой погоде
не удержать свой гнев в узде
и, как известный-Де Мероде,
повесить парня за муде.

* * *

От фортуны в наши лета
хрен уже дождешься льгот.
Но икали мы на это —
здравствуй, жопа, Новый год!

* * *

Вот в Англии писатель был такой
с фамилией сомнительною Кронин.
И он не то чтоб хает род людской,
но как-то доверять ему не склонен.
А в бизнесе важнейший атрибут —
уменье обращаться с пистолетом.
Иначе непременно отъебут (какая рифма!) —
тебе ли, mon ami, не знать об этом?

* * *

Становится субтильною комплекция
(лишь ноги распухают, словно ведра),
как колос долу клонится эрекция,
но все ж смотрю я в будущее бодро.
Не обольщенный всякими химерами
и чуждый суете предновогодней,
давно порвав с надеждами и верами,
я чувствую себя еще свободней.

из письма к E.E.

<…> Мое отчасти экзотическое отчество Вы написали абсолютно верно, как верно и то, что вполне можно обойтись без него. Впрочем, встречаются порой довольно забавные варианты. К примеру, недавно я получил от некой юной журналистки письмо с обращением «Уважаемый Марк Иехуильевич». А директриса одного ДК, у которой я много лет назад работал заместителем, на производственных совещаниях предпочитала называть меня «наш дорогой Марк Охереевич»…

Все это немного напоминает очень старый анекдот про то, как человек приходит в «Госстрах» и просит: «Застрахерьте меня, пожалуйста». Ему говорят: «Какие выражения вы позволяете себе в общественном месте!» А он отвечает: «А что, „застрахуйте“, по-вашему, звучит лучше?»

Что же касается V.Т. (надеюсь, Ваше предпочтение меня ему никак не связано с пятым пунктом), то едва ли есть смысл нас сравнивать. Мы подходим к этому делу совершенно по-разному и решаем совершенно разные художественные и личные задачи. Для него песни — это внутренняя и внешняя потребность, профессия, хлеб насущный, а для меня — факультативное, отчасти безответственное и бескорыстное (где-то даже убыточное) «служенье муз», хотя вопреки Александру Сергеевичу всякой суеты здесь все равно хватает выше крыши. V.Т. ориентируется на более широкий круг публики (и это у него прекрасно получается), а я — на довольно узкую ее прослойку (и у меня это тоже получается, причем, может быть, даже малость получше, чем я бы того хотел). Хотя в последнее время ввиду полной бесперспективности этого занятия я перестал ориентироваться на кого бы то ни было вообще. Но он, безусловно, очень талантливый человек и просто хороший парень, каковое сочетание встречается в нашей природе не так уж часто.

Передать же привет семье мне несколько затруднительно, потому что моя жена после двадцати лет совместной жизни ушла к другому человеку.

из письма к X.X.

<…> Вчера в Колькину годовщину ездили с Галочкой на кладбище. На обратном пути она зашла в церковь, а я остался покурить во дворе. Смотрю, из церкви выходит мужик с мальчиком лет пяти-шести и по православному обычаю поворачивается к церкви лицом и начинает креститься и кланяться. А мальчик стоит рядом с ним и, задрав голову, звонким своим голоском что-то такое безостановочно лепечет о своем, о детском. Тут мужик, не переставая креститься и кланяться, диаконским басом гудит на весь двор: «Не надо пиздеть в храме Божьем!»

Очень похожий случай был у меня в Израиле. По неопытности я впервые попал туда летом, в июле, в жуткую жару градусов под 40 и в хамсин. На улице было просто невозможно находиться. Выходишь из кондиционированного помещения, и тебя сразу как будто пыльным мешком по голове грохнули: дышать нечем, в глазах все плывет, сердце останавливается — словом, хана. И вот в такую дивную погодку потащили меня добрые люди осматривать Иерусалим и первым делом, натурально, приводят к Стене плача. Обычно там народ и местный, и приезжий толпится — не протолкнешься. А сейчас — ни души, дураков нет. Стоят только в своих накидках два еврея — один постарше, другой помоложе, вроде отец и сын — и что-то там такое бубнят вполголоса. И я в полубеспамятстве рядом стою — воздух ртом глотаю, как рыба на суше. Тут тот, что постарше, откидывает свою накидку и говорит сыну по-русски: «Ну все, пошли на хуй отсюда — слишком жарко…»

из письма к U.E.

<…> песни, конечно же, нехай себе поют. На то они, в конце концов, и песни, чтобы их хоть кто-нибудь пел. А если в придачу еще что-то заплатят, то было бы и совсем замечательно. Ну, а если нет, то на нет и спроса нет. Как говорится, « н. э. було у Мыколы грошив и н. э. будэ».

Новый альбом уже, можно сказать, готов, то есть записан и сведен. Дело осталось только за полиграфией. Концертную же деятельность мы почти прекратили ввиду практически полного отсутствия желающих ходить на наши концерты. Недавно на этом славном поприще нами было установлено абсолютное и непобиваемое достижение — на наш концерт в клуб «Золотой дракон» не пришло ни единого человека, если не считать моей дочери с ее верным бойфрендом.

из письма к O.O.

<…> Вот в какой глубокой заднице мы оказались на старости лет. Не предвижу, как из нее выбираться, и совершенно не представляю себе, как жить дальше. В перспективе ничего хорошего не наблюдается. Да и здоровье туда же…

Думаю я обо всех этих делах непрерывно и, честно говоря, весьма близок к умопомешательству. Вдобавок, подобно пушкинской Татьяне, не сплю, можно сказать, совершенно («моей постели сон бежит»). Под утро разве что перехвачу часок-другой и тут же просыпаюсь с мыслью, что все это мне только приснилось. Ан хрен-то! В общем, расслабился я за последние годы и к такому удару оказался не готов. Но я выдюжу, ты не бойся.

А насчет перебраться ко мне, так это с дорогой душой. Опять же жилплощадь освобождается… Будем, два старых пердака, доживать да зализывать свои раны.

из письма к Z.Z.

<…> Дело, в сущности, житейское. Довольно многие женщины (в том числе и моя жена) в той или иной форме уходили от своих мужей к другим мужчинам. Некоторые из них — опять же в той или иной форме — со временем возвращались обратно. В твоем случае, конечно, впечатляет скорость развития событий — ты управилась практически за полгода, но и это тоже небеспрецедентно. Хотя что-то мне подсказывает, что твое возвращение еще не носит окончательного и бесповоротного характера.

Кстати, в аналогичной ситуации одна из таких женщин процитировала мне когда-то замечательную частушку:

Я в галошу нассала
и в другую нассала.
И стою любуюся,
во что же я обуюся.

из письма к S.S.

<…> Сейчас, когда жизнь, что там ни говори, близится к концу и строить какие-то иллюзии по поводу своего вклада в мировую культуру уже не приходится, можно тем не менее подвести кой-какие (весьма плачевные) итоги. Итак, что же все-таки за подотчетный период удалось накропать? Листов двадцать неплохой прозы, полсотни забавных песенок, несколько удачных переводов, десятка три недурных лирических стихотворений. И это, в общем, все. Почти за 50 лет жизни. Маловато. Можно сказать, кот начихал. Да дело и не только в количестве — я до сих пор не знаю истинную цену своему одиозному творческому наследию и небезосновательно подозреваю, что она не бог весть как велика. Больше того: я, по совести говоря, не могу утверждать, что честно сделал все, что мог, реализовал все, чем располагал. Скорей, наоборот, — я был и остаюсь на редкость ленивым и нерадивым работником и даже тем немногим, что было мне дано, распорядился далеко не лучшим образом. Да, я жил безалаберно и рассеянно, работал вполсилы и с прохладцей, но всегда (с самой ранней юности) я абсолютно точно знал, что для меня нет ничего важнее этой работы. Друзья, женщины, семья, дети, развлечения, деньги — все это волновало меня очень умеренно, и, по сути дела, никаких других серьезных интересов, кроме нее, у меня не было. Но как же часто я пренебрегал ею ради всего вышеперечисленного, а то и просто по лености и привычке валять и приставлять!

Здесь, конечно, легко скатиться на мои любимые банальности, мол, история не имеет сослагательного наклонения, и человек мог сделать только то, что он сделал, а если чего не сделал, то, стало быть, и не мог. С этими трюизмами спорить не приходится, но куда, скажи ты мне, девать это вечное грызущее недовольство собой, этот тщательно скрываемый стыд за свою работу, эту нечистую радость и мучительную неловкость, когда ее хвалят в глаза?

из письма к D.D.

В надежде славы и добра
гляжу вперед сквозь грусть и грыжу,
но, к сожаленью, ни хера
я там хорошего не вижу.

<…> а по поводу Лимонова могу тебе сказать, что как раз помимо пресловутого «живого мяса», которое вдобавок явственно отдает тухлятинкой, я в нем ровным счетом ничего не нахожу. Того же, что ты называешь «игрой», у него нет и в помине — он такой и есть на самом деле и только пытается задешево купить читателя, а нас дешево не купишь.

Сашу Иванова я не осуждаю, снисходительно относясь к роду человеческому вообще, но нынешние его эскапады мне, мягко говоря, не близки по духу и пафосу. Да и скучно оно как-то. Так много раз все это уже было…

А хирургическое вмешательство — это, конечно, трудная минута в жизни каждого человека. Желаю тебе всяческой удачи в этом неприятном, но, увы, необходимом деле. Для поднятия тонуса могу рассказать замечательный старый анекдот. Он, правда, не совсем в тему, но уж больно хорош:

Приходит еврей к раввину и говорит:

— Ребе, хочу спросить вашего совета. У меня есть два гуся: белый и серый. Скоро Ханука, и одного из них надо зарезать, а я никак не могу решить которого.
— Зарежь белого, — отвечает раввин.
— Если я зарежу белого, то серый будет скучать.
— Ну тогда зарежь серого.
— Но тогда белый будет скучать.
— Тогда зарежь обоих!
— Но тогда я сам буду скучать.
— Знаешь что, — говорит раввин, — это очень трудная проблема. Вон на той стороне улицы церковь, там есть русский батюшка. Зайди к нему — он лучше меня разбирается в мирских делах.

Еврей идет к батюшке и повторяет ему свой вопрос.

— Зарежь белого, сын мой, — басит батюшка.
— Но тогда серый будет скучать, — отвечает еврей.
— Ну и хуй с ним!

из письма к O.O.

<…> У меня все по-прежнему. Душевная боль моя не только не уменьшилась, но даже и не притупилась. В общем, загибаюсь я помаленьку и просвета пока не видать. Хожу буквально как в дерьмо опущенный, и глаза бы мои на белый свет не глядели.

Возможно, после праздников я лягу в больницу. На почве всех этих зверских переживаний у меня резко подскочили сахара (так обычно бывает). Исхудал я, вешу, не поверишь, 80 кг — штаны сваливаются. Да и сердчишко шалит. У меня тут пару раз были довольно тяжелые приступы, и врачи настойчиво и даже в чем-то навязчиво предлагают делать коронарное шунтирование. А то, говорят, моментально в море. А я уж, честно говоря, и не прочь.

из письма к Z.Z.

<…> Что касается антисемитизма, то у меня здесь, наверно, не совсем типичная судьба. Я рос в очень хулиганском районе. Причем среди моих дворовых товарищей (из которых впоследствии не сидел только я один) сакраментальное слово «жид» было, разумеется, весьма и весьма в ходу, но воспринималось не как оскорбление по национальному признаку, а как обычное ругательство, и забавно, что я сам при подходящих оказиях охотно им пользовался применительно к своим вполне славянского происхождения товарищам по играм. В молодости я очень много времени провел в пролетарском и даже люмпен-пролетарском обществе, регулярно и довольно плотно общался с грузчиками, работягами, шоферюгами и т. д. И, представь себе, ни разу в этих компаниях у меня не возникало конфликтов на национальной почве. Конечно, умозрительно многие из этих людей «не любили жидов», но ко мне лично почти все они относились без предубеждения. Понятное дело, мне случалось и ссориться, и даже порой драться, но еврейство тут было ни при чем.

Иногда этот умозрительный антисемитизм принимал очень трогательные формы. Помню, в начале 70-х я работал помощником взрывника в геофизической экспедиции. Мы жили в глухой сибирской деревушке Проспихино и проводили подледные взрывы на Ангаре. Почти три месяца я квартировал у одинокой бабушки-хохлушки из семьи ссыльных кулаков, и она заботилась обо мне, юноше со 100-процентно узнаваемой еврейской внешностью, буквально «як ридна мама», — кормила, лечила, обстирывала, обштопывала и в конце концов даже отказалась взять деньги за постой. И когда мы долгими зимними вечерами играли с ней в «шестьдесят шесть» на спички и попивали домашнюю настоечку, она не раз мне говаривала: «Кажу тоби, сынку, люды — вони уси дóбри и хорóши, но як тильки забачишь иде жида — тикай швыдче! Це така страшна нация — могут людыну заживо зъисты и не поперхнуться!»

С настоящим, так сказать, антисемитизмом применительно к себе я напрямую столкнулся только однажды, когда в конце 80-х зам. главного редактора одного крупного издательства зарубил какую-то мою халтуру. Она действительно была отнюдь не шедевром, но он, гад, в открытую сказал, что его не устраивает не текст, а моя фамилия. Забавно, что несколько лет спустя он звонил мне и просил, чтобы я по старой дружбе (!) бесплатно сделал пару переводов для книги, которую он составлял. Кстати, вопрос на засыпку: как ты думаешь, согласился я или нет?

из письма к L.L.

<…> можно, конечно, расставить даты, расшифровать инициалы, выкинуть к свиньям собачьим всю бытовуху и окказионализмы, но, по-моему, принципиально это ничего не изменит, а текст отчасти выхолостит. Нет уж, нехай все будет перемешано, как в хорошем компосте, чтоб концов не было видать. При нашей бедности мысли и убожестве слога нельзя ни в коем разе позволять себе ясности и выстроенности — голую задницу все-таки надо хоть какими-то перьями прикрывать, а то срамота получается. Неловко как-то. Я даже думаю, что хорошо бы нарочно перепутать всех адресатов — и подлинных, и вымышленных, — похерить всю хронологию, раздуть объемчик, нагнать еще десяток-другой страниц какой-нибудь не идущей к делу пурги. Сделать навозную кучу побольше и попестрей — глядишь, в ней тогда и какое-никакое зерно дуриком сыщется. Такие вот у меня появились композиционные соображения…

А еще задумал я тут новое художественное произведение. Называется «Дневник рогоносца». Но пока дальше эпиграфов дело не пошло. Зато эпиграфы — высший класс:

Я узнал ее в пору ее наивысшей прелести, невинности и той почти отроческой доверчивости и робости, которая потрясает сердце мужчины несказанно, потому, может быть, что во всякой женственности должна быть эта доверчивая беспомощность, что-то детское, знак того, что девушка, женщина всегда таит в себе будущее дитя.

И вообще это ужасно, весь тот кошмар, который переживает мужчина, любовник, муж, у которого отняли, отбили жену и который по целым дням и ночам, почти непрерывно, ежеминутно корчится от мук самолюбия, страшных ревнивых представлений о том счастье, которое испытывает его соперник, и от безнадежной, безысходной нежности — вернее, половой умиленности, — к потерянной самке, которую хочется в одно и то же время и задушить с самой лютой ненавистью и осыпать самыми унизительными знаками истинно собачьей покорности и преданности…

<…> Ну отбил человек, например, невесту — это еще туда-сюда. Но любовницу или, как в нашем случае, жену! Ту, с которой ты, извините за прямоту, спал, все особенности тела и души которой знаешь как свои пять пальцев! Подумайте, какой тут простор ревнивому воображению. Как перенести обладание ею другим? Все это просто выше человеческих сил.

И. Бунин «В ночном море»

Eh! Oui, je suis cocu, j’ai du cerf sur la tête…
G. Brassens

Собственно, больше ничего можно и не писать. Тут почти все сказано. Да и, боюсь, куражу у меня не хватит. Опять же в свете предстоящих мне в скором времени медицинских приключений могу и не успеть. Хотя идейка забавная и, кажется, не совсем тривиальная — ничего похожего я не припомню.

из письма к X.X.

<…> с высказываньем «Если ты не занимаешься политикой, то она займется тобой» я решительно не согласен. Это ярко выраженная демагогия и логическая диверсия. Как говаривал по аналогичным поводам Зощенко, которого я сейчас с кайфом перечитываю, «брехня и типичный западный вздор». Ибо политика занимается тобой в любом случае — независимо от того, занимаешься ты ею или нет. Как нам ни претит с этим соглашаться, но марксисты совершенно справедливо отмечали: нельзя жить в обществе и быть свободным от него. Оно тебя завсегда достанет и очень быстро объяснит, кто в доме хозяин. Тут все устроено, как в том старом анекдоте: какую ночную рубашку в брачную ночь ни надень, все равно тебя трахнут. И именно поэтому можно смело политикой не заниматься — это ровным счетом ничего не изменит («без тебя большевики обойдутся»), а душевного здоровья хоть немного да останется, если таковое, конечно, наличествует вообще. Чего, к сожалению, о твоем корреспонденте сейчас сказать никоим образом нельзя, хотя к политике это ни малейшего отношения не имеет.

из письма к T.T.

<…> Извини, что так по-дурацки прервал я наш телефонный разговор. Глупо вышло: твой звонок застал меня в сортире (а ведь туда, как известно, и цари пешком ходят — что уж говорить о нас, скромных литераторах), но это как раз не беда — у меня там, если помнишь, имеется аппарат. Хуже, что в процессе разговора еще и позвонили в дверь (а дома, заметь, никого не было), и в ту же секунду я услыхал, как в комнате надрывается мобильник. А я со спущенными штанами и, извиняюсь, с неподтертой задницей. Ситуация…

из письма к O.O.

<…>Опять у вас, суки, взорвали… Я уже, можно сказать, в больнице. Сегодня меня там прописали, но отпустили на праздники. А в понедельник с самого ранья должон я туда явиться уже, так сказать, на ПМЖ. Сделали мне кучу всяких анализов, и, конечно, ни хера хорошего эти анализы не показали. И сахар, и сердце, и давление, и ноги, и сосуды — во всем у меня, как говорил Зощенко, наблюдается полная девальвация. А в придачу к остальным удовольствиям нашли у меня изрядный рачок правой почки, каковой скомпрометировавший себя орган мне будут в скором времени беспощадно истреблять хирургическим путем. Причем в свете вышеупомянутых сопутствующих недугов исход этой операции обещает быть неоднозначным.

Самое странное, однако, что как раз физически я чувствую себя более или менее сносно. Тогда как душевное мое состояние по-прежнему ни к черту — тоска безумная и не отпускающая ни на минуту, и если что меня и доконает, то не вышеупомянутые болячки, а именно она, проклятая. Предстоящая же операция и всякие неблагоприятные прогнозы по поводу ее исхода меня нисколько не пугают. Скорей, наоборот. Возможно, в моем нынешнем семейном положении это был бы оптимальный для всех вариант развития событий.

из письма к E.K.

Известно всем, что многие
в проклятой «онкологии»
находят свой логический
конец онтологический.
Но нам с тобой (хотя и врозь)
Оттуда выйти удалось.

Причем, добавлю в прозе, выйти своими ногами, а не ногами вперед.

Замечательно, что у тебя все так хорошо закончилось и ушла в прошлое — будем надеяться, что безвозвратно, — эта, махать ее конем, химиотерапия. И вообще ты геройская баба! Отлично представляю себе, каково было все это перетерпеть, передумать и перечувствовать…

У меня по онкологической части вроде бы тоже все в порядке. Почку мою с божьей помощью отхерачили, и говорят, что она, умница, еще не успела пустить метастазы вкруг себя. Правда, заместо этого начал заявлять о своем неполном служебном соответствии мой пламенный мотор, который непосредственно в процессе операции решил было на минуточку остановиться, но его довольно быстро призвали к порядку и даже хотели, не отходя от кассы, сделать на нем небольшую операцию (установить кардиостимулятор), но в последний момент решили малость подождать — может, само отвалится. Но пока еще не отвалилось…

Словом, от всех этих собачьих дел я тоже только последнюю неделю начал помаленьку чухаться и приходить в себя и, возможно, в ближайшее время даже рискну дать концерт. Но это еще не точно. Хотя, конечно, зверски хочется уже поскорей вернуться к творческой, трудовой и прочей деятельности (не говоря уже о половой жизни и спиртном предмете), чего от души и тебе желаю. А то остонадоели уже до последней степени все эти больницы, врачи, процедуры и проч.

из письма к S.S.

<…> Моя мать умерла в 45 лет, отец — в 57. Мне скоро полтинник, и, судя по тому, как идут дела, я едва ли перекрою отцовское достижение. Но речь сейчас не об этом. Я вот все думаю, как дурак неумный, чем же заслужил все то, что свалилось на меня за последний год, и вижу за собой по большому счету только один настоящий и непростительный грех. Нет, конечно, я, как и все мы, оставил после себя навалом разного дерьма, но это, можно сказать, детские шалости по сравнению с моей неизбывной виной перед родителями.

Господи, какой же я был тогда мудак! Как я мог не понимать, насколько хреново им пришлось в их последние годы и насколько они нуждались в моей поддержке или хотя бы в сочувствии. А я? Как вспомню, хочется бить себя в морду ногами. Ведь родителям хватало мудрости и мужества щадить меня, по возможности делать так, чтобы их проблемы и несчастья меня не затрагивали, хотя я был уже вполне взрослым парнем и они могли бы рассчитывать как минимум на мое участие, не говоря уж о какой-то реальной помощи. Я же их не только не щадил — я вообще ничего не сделал для них, а хуже даже не то, что не сделал, а то, что не давал себе труда и подумать, каково им было, каково, к примеру, было маме умирать, зная, что любимому сыну ее смерть по барабану. А я тогда всего этого просто в голову не брал. Я жил своей интересной жизнью, и любая мелочь в ней была для меня важнее и значимей, чем все их страшные беды и горести. А я же видел, забегая домой в промежутках между своими хэппенингами, как отец сутками сидит там один и курит пачку за пачкой — в точности, как я сейчас. Эх, да что там говорить!..

из письма к D.D.

Моя любимая Мариша
теперь живет у нувориша,
а я, завистник и слабак,
в квартирке нашей небогатой
сижу небритый и рогатый
и все курю «Донской табак».

Летят часы за пачкой пачка,
болит отрезанная почка
(хотя душа болит сильней),
и с каждой новою затяжкой
я проникаюсь мыслью тяжкой,
что жизнь прошла, и хрен бы с ней.

Да, жизнь прошла в дыму табачном,
на бедном поприще лубочном,
среди сомнений и химер.
И в суете своих ристалищ
мы триумфально обдристались
сверх всяких мер, сверх всяких мер.

Стыд полнозвучнее винила
(Мариша только что звонила),
ум полон гноем, словно свищ.
Куда податься на ночь глядя?
Похоже, при любом раскладе
игра уже не стоит свеч.