Марк Фрейдкин

Французская история

Когда легковерен и молод я был, в моих отношениях с прекрасным полом присутствовала некоторая, что ли, двойственность. Нет, я ни в коем случае не мог пожаловаться на недостаток внимания со стороны женщин и девушек. Но те из них, кто проявлял ко мне определенный интерес, у меня такового интереса, как правило, не вызывали. И наоборот, те к кому проявлял интерес я, фатально не отвечали мне взаимностью. Поэтому я чаще всего был вынужден добирать столь необходимую в этом болезненном возрасте женскую ласку не там, где хотел бы ее получить, а там, где мне ее охотно предлагали. Таким образом, питая глубокие и преимущественно неразделенные чувства к одним прелестным особам, я в то же самое время беззастенчиво пользовался расположением других — если взглянуть беспристрастно, ничуть не менее прелестных. Эти двусмысленные ситуации создавали известные бытовые трудности (к примеру, как-то раз при отправке любовной корреспонденции я перепутал конверты и мои lettres d’amour пошли не по тем адресам), но никоим образом не отягощали моей совести и не представлялись мне чем-то постыдным и безнравственным. Мне почему-то казалось, что я был безукоризненно честен и перед собой, и перед всеми своими пассиями. Собственно, мне и сейчас так кажется.

Мы встречались с Олей в общей сложности больше двадцати лет. Высокая, стройная, худенькая, очкастенькая, большеротая, она была чем-то похожа на Анук Эме в культовом фильме моей юности «Мужчина и женщина» и очень мне нравилась. Меня, выпускника английской спецшколы и стихийного франкофила, чрезвычайно привлекало еще и то, что она свободно говорила и читала по-французски. Это, впрочем, было не удивительно — она родилась и выросла в Париже, где ее мама работала переводчицей в нашем посольстве. А вот насчет папы там было не все понятно. Во всяком случае, жила она с мамой, преподававшей теперь французский в инязе, и с бабушкой в просторной двухкомнатной квартире «сталинского» дома на Фрунзенской набережной, и никакого папы в близлежащих окрестностях не наблюдалось. По каким-то смутным недомолвкам можно было предположить, что он остался на своей родине — во Франции, и в этой связи чисто русское Олино отчество «Олеговна» выглядело несколько странным и подозрительно тавтологичным. Впрочем, я в это дело глубоко не входил и с нескромными вопросами не приставал.

Познакомил меня с Олей перед своим уходом в армию ее тогдашний бойфренд и мой школьный приятель Миша. Он, более того, сам попросил меня по возможности скрасить ее одиночество и почаще навещать, чтобы она не слишком скучала в разлуке с ним. Конечно, он рассчитывал, что мои отношения с Олей останутся сугубо дружескими, да и я, со своей стороны, не предполагал ничего другого, поскольку, несмотря на всю ее несомненную привлекательность, совершенно не был в нее влюблен, а, напротив того, был по самые уши погружен в переживания по поводу своей очередной любовной неудачи.

Словом, Миша отправился выполнять свой гражданский долг, и однажды, когда у меня выдался свободный вечерок (что, надо сказать, тогда случалось крайне редко), я вспомнил о его просьбе и заехал к Оле в гости. И, скорей всего, этот первый визит остался бы единственным, если бы у нее в доме не оказалось довольно много пластинок с французским шансоном и, главное, — нескольких сорокапяток Брассенса, послушать которого в начале 70-х годов было в Москве практически невозможно. А я уже знал несколько его песен и изнывал от желания поподробней ознакомиться с его гениальным творчеством.

Нынешней молодежи, живущей в эпоху общедоступного Интернета, трудно представить себе, на какие подвиги бывали способны в те веселые годы музыкально озабоченные люди, чтобы увидеть или хотя бы услышать своих кумиров. Я, например, довольно близко знал одну девушку, которая ради концерта Джо Дассена приехала в Москву из Южно-Сахалинска и, кстати сказать, на концерт не попала. Так стоит ли удивляться, что, располагая столь притягательным магнитом в виде пластинок Брассенса, я зачастил к Оле, тем более и сама она, повторяю, была мне очень симпатична. И, натурально, наши отношения вполне предсказуемо и довольно скоро вышли за рамки чисто дружеских, причем это произошло отнюдь не по моей инициативе.

Никаких слов о любви и о чувствах между нами сказано не было. Мы и без этого прекрасно проводили время. Я читал Оле стихи, посвященные не ей, она просвещала меня по части французской литературы, переводила мне Верлена, Рембо, Аполлинера, ну и конечно, Брассенса. Мы много смеялись, постоянно подтрунивали друг над другом.

У Оли было очень плохое зрение. Когда мы целовались, она снимала очки и говорила, что вместо моей физиономии видит только светлое пятно. Еще у нее были длинные тонкие пальцы. Она любила их подушечками касаться моего, как правило, небритого лица и как-то особенно трогательно при этом вздыхала. А еще она очень стеснялась своей худобы и часто повторяла мне: «Как ты можешь обнимать эти кости?» А я в шутку соглашался с ней и напевал из Брассенса:

Remballe tes os, ma mie, et garde tes appas,
Tu es bien trop maigrelette,
Je suis un bon vivant, ça ne me concerne pas
D'étreindre des squelettes.

Я тогда не понимал точного значения этих слов и знал их содержание только по ее переводу.

В общем, все у нас было хорошо и красиво, если не считать того, что я ее не любил. И когда вернулся Миша, оттрубив свое в рядах наших доблестных вооруженных сил, я был вполне готов сдать ему Олю с рук на руки в относительной целости и сохранности. Но этот номер не прошел. Они встретились только один раз, и после этого Миша с горизонта исчез.

А вскоре в лингафонном кабинете Библиотеки иностранной литературы я обнаружил почти полное на тот момент аудиособрание песен Брассенса, и наши встречи с Олей стали гораздо реже, однако не прекратились совсем, несмотря на то, что в моей личной жизни происходили чрезвычайно бурные события. На почве неразделенных любовей я совершал адекватные безумства — покушался на самоубийство, лежал в психбольницах, проводил бессонные ночи под окнами своих жестоких возлюбленных, писал в неразумных количествах трагедийную любовную лирику и все такое. Но в перерывах между боями я примерно разок в месяц заскакивал к Оле, и она всегда была мне рада, хотя скорей всего подозревала, что не является для меня единственной подобного рода отдушиной.

Так продолжалось три или четыре года. И вот однажды прекрасным летним вечером Оля позвонила мне, чего обычно никогда не делала. Она сказала, что завтра выходит замуж, и хотела бы сегодня увидеться со мной. У меня намечались на этот вечер совсем другие планы, но я их отменил (что, прямо скажем, было не просто) и поехал к ней.

Мы провели всю ночь в скверике перед ее домом. В первый и в последний раз мы, что называется, выясняли отношения. Все это, понятное дело, происходило очень спокойно и дружелюбно — без криков, слез и взаимных оскорблений. Мы по-прежнему подшучивали друг над другом, обменивались французскими цитатами (я к тому времени уже немного поднаторел в языке, хотя до Оли мне, конечно, было далеко), прикидывали на себя все юмористические аспекты классического адюльтерного треугольника, столь досконально описанные нашим любимым Брассенсом. Помимо прочего Оля сказала, что любит только меня, но знает, что я ее не люблю, и выходит замуж ради мамы и чтобы как-то устроить свою судьбу. Она просила простить ее за это, словно когда-то давала мне клятву в вечной верности. Мне же казалось, что она слишком драматизирует ситуацию. В конец концов, что тут такого? Выходит девушка замуж, и слава богу. Лишь бы за хорошего человека. А что до всего остального, то при желании и грамотном подходе к делу замужество еще никогда и ничему не мешало. Но для Оли все это почему-то было важно.

После ее свадьбы мы не виделись около года. Я за подотчетный период успел пережить уже не помню которую по счету полномасштабную любовную драму со всей сопутствующей симптоматикой и атрибутикой. А потом Оля снова позвонила мне, и у нас все пошло по-старому — разве что встречаться мы стали еще реже, чем раньше. И эти встречи, невзирая на ее замужество, вовсе не были платоническими.

Брак Оли оказался неудачным. Детей у них почему-то не получалось, да и семейная жизнь не заладилась с самого начала. Мужа ее я никогда не видел, но, по Олиным рассказам, он был невероятно ревнив, мелочен и любил устраивать душераздирающие сцены из-за всяких пустяков. Промучившись несколько лет, они развелись, и развелись не по-доброму. Там, как водится, возникли какие-то жилищные и имущественные конфликты, в которых ее муж, не проявил широты натуры, подобающей настоящему мужчине.

И так совпало, что именно в это время мне титаническим усилием удалось наконец разорвать нескончаемую цепь моих любовных неудач и я женился, как выразился Александр Сергеевич Пушкин о своем полном тезке, «на той, которую любил».

Но и тогда наши отношения с Олей не сошли на нет, хотя из них полностью и навсегда исчезла сексуальная составляющая. Мы, как говорится, остались друзьями — иногда (не слишком, впрочем, часто) встречались, перезванивались, пару раз она даже приходила к нам в гости. Я в общих чертах знал, как складывается ее жизнь, и хорошего в этой жизни было немного.

После всех квартирных пертурбаций, связанных с разводом, она жила теперь совсем одна в маленькой квартирке неподалеку от Новодевичьего кладбища, и по стопам своей мамы преподавала в инязе. У нее завелся постоянный любовник, женатый мужчина, по профессии, кажется, военный летчик — человек совершенно не нашего круга, грубый и даже склонный к физическому насилию. Я плохо представлял себе, что у них было общего и как они вообще могли сойтись.

Но еще больше я удивлялся тому, что Оля, любительница Вийона, Рабле и Брассенса, читавшая в подлиннике Виана, Кено и Гари задолго до того, как они были у нас переведены, неожиданно с головой ушла в беспробудную и не вполне здоровую религиозность. В постперестроечные годы этот недуг был, увы, довольно распространенным явлением — мы называли его острым православием головного мозга. Со своими новыми кликушествующими и юродствующими околоцерковными приятельницами она проводила много времени в разговорах о том, что можно и чего нельзя делать истинно верующему человеку, обсуждала достоинства и недостатки того или иного батюшки, распространяла какие-то мракобесные брошюрки, вдавалась в тончайшие детали богослужения, соблюдения обрядов и постов. Последними она, будучи и без того весьма субтильного сложения, доводила себя буквально до анорексии, неделями голодая или сидя на хлебе и воде. Со мной она еще старалась оставаться прежней Олей — умной, раскованной ироничной, утонченной, — но давалось это ей с большим трудом. В общем, грустное было зрелище.

А потом она вдруг умерла, причем при очень странных обстоятельствах. Ее полуразложившийся труп нашли в собственной постели, где он пролежал уже несколько дней. И было непонятно, то ли с ней случился сердечный приступ (она частенько жаловалась на сердце), то ли она умерла от истощения, то ли наглоталась антидрепрессантов и нейролептиков, к которым пристрастилась в последнее время. Впрочем, никто особо и не доискивался причин, а разрешения на вскрытие ее мать не дала.

Ей было сорок два года. Никогда не думал, что буду так часто ее вспоминать.