Марк Фрейдкин

Колька Страчук

Одним из самых сильных художественных впечатлений моей молодости навсегда останется то, как пьяный Колька Страчук на трамвайной остановке «Красностуденческий проезд» пытался войти в трамвай с другой стороны — той, где не было дверей. Это выглядело словно сценка из чаплинского фильма: маленький, щуплый человек в модном плаще и с пижонским «дипломатом» колотится руками и ногами в безучастный трамвайный бок, выкрикивая невнятные ругательства и одновременно пытаясь удержать все время сваливающуюся шляпу. В общем, словами не опишешь — такое надо видеть.

Когда Колька пришел к нам во второй класс, он был форменным рахитиком — худенький, сгорбленный, тоненькие ручки, тоненькие ножки со ступнями, загнутыми внутрь, и непропорционально большая голова. К нему как нельзя лучше подходило тогдашнее расхожее присловье «ты не гляди, что грудь впалая, зато спина колесом». Его мама, статная донская казачка, носившая редкое имя Неонила, рассказывала мне потом, что в результате родовой травмы он родился с очень сильным искривлением позвоночника. Ей даже предлагали не забирать его из роддома, потому как все равно не жилец. Но к счастью, она была профессиональной массажисткой и сумела его выходить.

Колька, тем не менее, был парнем бойким, веселым и совершенно не комплексовал из-за своей внешности. В общении не робел, в спортивных играх хоть и не блистал, но старался активно участвовать. Да и в нашей замечательной школе никому и в голову не приходило смеяться над физическими недостатками. У нас это как-то не было принято. Главное, чтоб голова работала, а с этим у него было все в порядке.

К старшим классам Колька вообще выправился — богатырем он, конечно, не стал, но и росточку немного поднабрал, и даже какая-то элегантность появилась в его субтильной фигурке. И если в то время он часто становился объектом наших поэтических инсинуаций, то это в основном благодаря хорошо рифмующейся фамилии, а не из-за чего-то другого. Он, впрочем, прекрасно это понимал и никогда не обижался. В тех юношеских виршах было, понятное дело, довольно много подростковой жеребятины, но порой просвечивала и не вполне свойственная отрочеству трогательная нежность к товарищу. Что-нибудь вроде:

Где ты, где ты, Страчушок,
Коз рогатых пастушок?
По лесам и по долам
Где ты ходишь тут и там?
По каким висячим тропкам
Ты бредешь назло врагу
И в своем обличье кротком
Рвешь цветочки на лугу?

Где ты, где ты, Страчушок,
Тихих куриц петушок?
Ты зачем ушел от нас,
Где скитаешься сейчас?..

Ну и так далее.

Примерно с девятого класса у нас с ним выработался симпатичный ритуал. Каждый вторник (почему именно вторник, не помню, но так исторически сложилось) мы с самого утра как ненормальные бегали по всей школе и стреляли у кого пятак, у кого гривенник, чтобы к концу уроков набрать пару рублей на бутылку (и не какой-нибудь вульгарной бормотухи, а благородного сухого вина — грузинского или, на худой конец, болгарского), с каковой бутылкой мы в любую погоду неукоснительно отправлялись в Тимирязевский парк и неспешно распивали ее, читая стихи и беседуя о девочках. Потом мы вкладывали в опустевшую емкость записку с посвящением той или иной прелестной особе и выбрасывали бутылку в пруд. При желании можно легко сосчитать, сколько стеклотары скопилось нашими стараниями на дне Тимирязевского пруда за два неполных года. Разумеется, наш ритуал ни в коем случае не возбранял совместного распития и в другие дни недели, но вторник — это было святое.

Потом школа кончилась. Я с упоением предался сомнительным радостям самостоятельной жизни, а Колька поступил на географический факультет МГУ. Он хотел стать океанологом и со временем стал им. Кончились и наши романтические ежевторничные возлияния в Тимирязевском парке — отчасти и потому, что отношения с девочками начали приобретать, если так можно выразиться, более осязаемые очертания. Но это вовсе не означало, что мы теперь встречались и выпивали реже. Отнюдь. Причем наряду со всякими коллективными пьянками в кругу наших многочисленных общих друзей мы не могли и не хотели отказаться от ностальгической привычки принять на грудь en deux. Правда, теперь мы предпочитали это делать не на пленэре, а где-нибудь в ресторане или в кафе — в «Арагви», в «Огнях Москвы», в «Лире». Не потому что у нас появились лишние деньги — нет, мы жили очень и очень скромно, чтобы не сказать сильней. Но нам нравилось чувствовать себя взрослыми, и на бутылочку сухого с легкой закуской мы почти всегда ухитрялись наскрести.

«Киндзмараули», «Напареули», «Мукузани», «Кварели», «Телиани», «Ахашени», «Твиши» — все меньше остается людей, которые помнят эти названия, звучавшие для нас как сладкая музыка. А тогда, в начале 70-х, такие деликатесные напитки, стоившие благодаря волюнтарному советскому ценообразованию дешевле водки, были вполне доступны даже париям вроде меня и бедным студентам вроде Кольки.

Плохо было лишь одно: в то пуританское время все московские кабаки закрывались довольно рано, и ближе к полуночи приходилось выметаться на улицу, что чувствительно обламывало кайф, особенно в плохую погоду. Ночью работали только так называемые бары для иностранцев при интуристовских гостиницах, и пару раз, использовав неплохое знание английского, нам удалось контрабандой туда проникнуть.

Но нам там не понравилось — дорого, шумно и, главное, очень хамили официанты. Как те из них, кто сумел распознать в нас соотечественников, так и те, кто по ненаблюдательности принимал нас за зарубежных гостей столицы. Первые — понятно почему, а вторые, надо полагать, из любви к искусству и из шкодливого чувства безнаказанности, порожденной языковым барьером. Вот подходит к солидным иностранным клиентам такой лощеный субъект в бабочке и, подмигивая коллегам, с учтивым поклоном и любезной улыбкой спрашивает: «Ну, замудонцы, что будем заказывать?» А то может и просто крикнуть через весь зал: «Серега, подай двести „хенесси“ этим трем блядям за шестым столиком!»

Однажды, помню, изрядно подвыпивший Колька, который любил иногда изобразить джентльмена, барским тоном сказал швейцару, подававшему нам пальто: «Гуд бай, друг мой!» На что швейцар, слегка подталкивая нас в спину, ворчливо пробормотал: «Гуд бай, гуд бай отсюда к ебаной матери, американы херовы!»

Окончив университет, или, кажется, еще на старших курсах Колька по своим океанологическим делам начал регулярно ходить в загранку, что породило на свет новую традицию. Когда он возвращался из плаванья, он вел меня в ресторан, но уже не на бутылочку сухого, а по полной программе. Как-то раз, помню, пришел он не то из Бразилии, не то из Японии, звонит и говорит:

— Я тут на кафедре немного задерживаюсь, а ты езжай в «Арагви», занимай столик, все заказывай и жди меня.
— Ладно, — говорю, — но имей в виду: у меня денег только на метро.

Он отвечает:

— Не волнуйся, мы здесь только по рюмочке дернем за окончание рейса, и я сразу к тебе.

Ну-с, приезжаю я в «Арагви», заказываю, как полагается на двоих, пару пузырей, зелень, сациви, лобио, хачапури, хинкали. Жду час, жду другой — Кольки нет. Вот, думаю, попал! К концу третьего часа начал понемногу выпивать и закусывать. Так и так, думаю, на цугундер потянут — не пропадать же добру. Барышня какая-то ко мне подсела, помогла с харчами справиться. Я ей еще мороженое до кучи заказал. Семь бед — один ответ…

Но Колька приехал! К самому закрытию, пьяный в лоскуты — но все-таки приехал. Упал на стул, попытался улыбнуться и сразу же отключился — мордой в салат в прямом смысле слова. Так что мне осталось только залезть к нему в пиджак, достать бумажник, расплатиться, погрузить Кольку в такси и отвезти домой.

В другой раз вернулся он из длительного плавания не то в Норвегию, не то в Португалию, звонит и говорит, что сегодня в кабак не пойдем, поскольку привез он из заморских стран бутылку итальянского вермута, бутылку настоящего португальского портвейна, бутылку французского кальвадоса, а также блок сигарет «Кэмел» и собирается со всеми этими раритетными в те годы дарами западной цивилизации приехать ко мне вечером. «Отлично!» — отвечаю я и только тут соображаю: Колька ведь не знает, что за время его отсутствия в моей съемной квартирке образовалась приехавшая из Южно-Сахалинска девочка Надя, которая помимо целого букета выдающихся достоинств обладала двумя серьезными недостатками — она совершенно не пила и абсолютно не курила. И все мои многочисленные попытки изменить это прискорбное положение вещей натыкались, как говорится, на глухую стену непонимания. Я был весьма удивлен таким упорством, тем более что уговорить ее, например, расстаться с девственностью оказалось делом буквально нескольких минут. А тут — ни в какую.

Вот, думаю, будет Кольке сюрприз. В прошлый раз он опоздал, а сегодня я не буду торопиться. Нехай он там без меня немного пообщается с непьющей гражданкой. И я не стал отпрашиваться с репетиции, а после нее отправился провожать девушку, в которую был тогда влюблен, на что ушло еще сколько-то времени, хотя и не так много, как мне бы хотелось.

Каково же оказалось мое удивление, когда, добравшись наконец до дома, я застал Надю и Кольку за приятной беседой, причем Надя была уже крепко навеселе и успела выкурить к моему приходу с полпачки «Кэмела». Я терялся в догадках, как Кольке за несколько часов удалось добиться того, что мне не удавалось несколько месяцев. Позже Надя рассказала, что на самом деле уже давно мечтала попробовать выпить и покурить, но я якобы склонял ее к этому чересчур прямолинейно и неизобретательно, а перед Колькиными обаянием и красноречием она устоять не могла. Подозреваю, впрочем, что здесь немалую роль сыграли и красивые зарубежные этикетки. Правда, ночью после всего выпитого и выкуренного Наде стало очень нехорошо, и на весь недолгий период нашего дальнейшего совместного проживания она вернулась к режиму полной абстиненции.

А вот взаимоотношения Кольки со спиртным предметом стали постепенно ухудшаться. Медленно, но верно он превращался в законченного алкоголика. На смену прежней снобистской щепетильности к качеству и вкусу напитка пришла мрачная озабоченность голым градусом, некогда веселые загулы обернулись тяжелыми многодневными запоями, во время которых Колька полностью утрачивал человеческий облик и чувство самосохранения. Несколько раз его избивали, обкрадывали, случалось ему и «ловить белочку». Уже иногда допивался он до того, что печень и сердце отказывали, и врачам с большим трудом удавалось вернуть его к жизни.

Разумеется, все это произошло не за один год и даже не за одно десятилетие. Он еще успел между делом удачно жениться, родить и воспитать двух сыновей. Океанологию, однако, в смутное перестроечное время пришлось похерить, но вместо нее Колька смог организовать относительно процветающий бизнес — какую-то левую астрологическую фирму.

Однако чем дальше, тем больше болезнь подминала его под себя. Он пытался лечиться, лежал в больницах, чудовищным усилием воли не пил по много месяцев, но рано или поздно все равно срывался. Собственно, вся его жизнь определялась теперь чередованием этих состояний, и, говоря о нем, мы обычно интересовались только одним: в запое он или в завязке. Да и это, в принципе, уже было не так важно: вчера в запое, сегодня в завязке, завтра наоборот — какая разница?

Если кто-то из близких тяжело болен, постоянно живешь в ожидании плохих новостей. Поэтому я не очень удивился, когда однажды Колькина жена Галка позвонила мне в четыре часа утра и сказала, чтобы я немедленно приехал. Я даже не стал ее по телефону расспрашивать о подробностях, а просто вышел из дома, поймал тачку и потащился на противоположный конец Москвы — с Дмитровского шоссе в Бирюлево.

То, что я увидел, прибыв на место, забыть трудно. Колька раздетый лежал на кровати, и все его тело представляло собой сплошной кровоподтек. Передние зубы были выбиты, из ушей текла сукровица. При этом он был в сознании и мог более или менее связно изъясняться. Но отчетливо помнил он только то, что вчера вечером вышел из своей конторы, имея при себе крупную сумму наличных, и зашел куда-то выпить пивка. А дальше начинались обрывки — то ли он ввязался в какую-то драку, то ли его сбила машина. Смутно помнился ему и приемный покой больницы, откуда его выкинули без верхней одежды, без денег и без документов. Словом, сплошной туман. Как он в таком состоянии самостоятельно доехал (или дошел?) до дома, остается загадкой. Очевидно, его вел тот же автопилот, что когда-то помог добраться до ресторана «Арагви», где я его ждал.

Прибывшая «скорая», тем не менее, никаких значительных повреждений у Кольки не обнаружила — так, по мелочам: легкое сотрясение мозга, многочисленные ушибы и ссадины. В общем, ничего серьезного, и это в свете его обрывочных рассказов тоже выглядело отчасти странным.

Врач «скорой» посоветовал Галке вызвать наркологов, чтобы Кольку забрали в наркологическую лечебницу, и Галка скрепя сердце согласилась, хотя и относилась к такого рода заведениям с большим недоверием.

Колька пролежал в Московском научно-практическом центре наркологии, что в самом конце Варшавки, около двух месяцев. Пару раз я приходил его навещать. Не знаю уж, что они там с ним делали, но выглядел Колька очень хорошо — бодрым, отдохнувшим, посвежевшим. Бросалось в глаза только отсутствие передних зубов. Окрепшим голосом он говорил мне о том, что теперь — шабаш, больше он не выпьет ни грамма. Он хочет снова начать жить как человек и все такое. Я, пряча глаза, поддакивал и не верил ни одному его слову. Слишком часто я слышал подобные зароки. Я ни минуты не сомневался, что через месяц-другой весь этот кошмар вернется на круги своя и тут ничего нельзя поделать и ничем помочь.

Выйдя из больницы, Колька не пил почти четыре года. Он действительно сумел вернуться к жизни. Он поднял из руин свою полуразвалившуюся астрологическую лавочку. Он опять стал много путешествовать. Он раздобрел, обзавелся солидным брюшком и солидными манерами. Он не на шутку увлекся фотографией и кулинарией, обнаружив недюжинные дарования как в том, так и в другом. Жизнь начала налаживаться, парадоксальным образом идя при этом к концу. Вот только зубы он так и не вставил — все отговаривался недосугом.

В один унылый декабрьский вечер Колька позвонил мне из Египта, где проводил какую-то астрологическую конференцию. «Привет, старый, — сказал он. — Напомни-ка мне, как по-английски будет „одеяло“. А то мы им, понимаешь, асуанские плотины строим, а они, сукины дети, мне одеяло в номер забыли принести. Сейчас спущусь на ресепшн и покажу им кузькину маму». Я напомнил ему, как будет «одеяло», и посоветовал особо не выступать. Не поймут — азиаты. На том и попрощались.

Наутро мне позвонил его заместитель и сказал, что Колька погиб. После разговора со мной он вышел из своего номера, подошел к лифту и вызвал его. А в этой, прости господи, египетской гостинице двери лифта открывались не наружу, а внутрь, и Кольке почему-то показалось, что лифт уже подъехал. Он толкнул дверь и шагнул в шахту.

Он был совершенно трезв.