Я в галошу нассала…
Анна Константиновна Кулагина, директор Дома культуры Московской окружной железной дороги, страдала диабетом и ни хрена от него не лечилась — не принимала никаких лекарств и, мягко выражаясь, не соблюдала никакой диеты. Однажды она в пьяном виде прищемила себе дверью большой палец на ноге и, по ее собственному выражению, положила на это с прибором. С месяц она прохромала, а когда пошла к врачу, то было уже поздно. Началась гангрена, и ногу пришлось отнять. История — прямо как из медицинского учебника.
Первое время Анна Константиновна бодрилась и на больничной койке пела частушку:
Хорошо тому живется,
У кого одна нога —
И портянок меньше рвется,
И не надо сапога —
но через несколько дней все-таки умерла. На ее похороны собралось все Коптево и все Лихоборы. Сравнимое количество людей я видел, пожалуй, только на похоронах Эренбурга перед Новодевичьим кладбищем, куда меня четырнадцатилетним юнцом притащила мама.
Я не знаю, какого масштаба литературным дарованием надо обладать, чтобы хоть сколько-нибудь конгениально изобразить эту выдающуюся женщину. Ясно одно: у меня такого дарования нет. Но все же я попытаюсь — потому уже хотя бы, что все меньше остается на свете людей, знавших ее. А уж пишущих среди них и вовсе нет. Так что получается, что кроме меня некому.
Низкорослая, коротконогая, с неприятным визгливым голосом, маленькими водянистыми глазками, обвислым одутловатым лицом, нечесаными сальными волосами и плохим запахом изо рта, всегда неопрятная и неухоженная и почти всегда в изрядном подпитии, разговаривающая со всеми (включая партийное начальство) на «ты» и преимущественно матом, она поначалу производила просто отталкивающее впечатление. А между тем я не встречал более добросердечного, порядочного, бескорыстного и артистичного человека, чем Анна Константиновна.
Совершенно непонятно, как она могла стать директором дома культуры и проработать на этом посту больше тридцати лет. Образования у нее, судя по всему, не было никакого (я даже сомневаюсь, удалось ли ей в свое время окончить среднюю школу), и о культуре во всех смыслах этого слова она имела самые общие представления. Честно говоря, я не припомню ни одного текста, написанного ею собственноручно, кроме резолюции «в жопу!», которую она ставила на моих предложениях по модернизации работы подведомственного ей учреждения.
Зато она, подобно булгаковскому Филе Тулумбасову, обладала безошибочным чутьем на людей и с первого взгляда видела человека насквозь. Обмануть ее было невозможно — малейшую фальшь, малейшую пафосность, малейший проблеск стяжательства она просекала моментально. При этом я ни прежде, ни потом не встречал руководителя, которому были бы до такой степени безразличны профессиональные достоинства и недостатки подчиненных. Ставшее таким популярным сегодня слово «профессионал» она ненавидела всей душой. Ее интересовали только человеческие качества. Ты можешь быть плохим бухгалтером, пьющим педагогом, неумелым электриком, но если ты «хороший человек», она будет тебя костерить последними словами, объявлять выговоры и взыскания, но с работы не выгонит, в обиду не даст и в трудную минуту всегда поможет.
Столь же безошибочным было ее понимание прекрасного. Книг она не читала, живописью не увлекалась, музыки не слушала, в кино и тем более в театры не ходила, но что-то талантливое в любой области искусства угадывала влет и без промаха. Когда я привел к ней Костю, не имевшего тогда никакого музыкального образования, и предложил послушать, как он играет, она сказала: «Да хули мне его слушать! Что я не вижу, какие у него руки?» — и тут же оформила его преподавателем по классу гитары.
Однажды я попросил Ольгу Седакову почитать на каком-то утреннике свои детские стихи. Ольга, будучи человеком абсолютно незаносчивым, любезно согласилась. Ну казалось бы, что полуграмотная Анна Константиновна могла разглядеть в стихах Седаковой и во всем ее утонченном и изысканном облике? Тем не менее, послушав всего пару минут, она поманила меня пальцем в фойе и там удовлетворенно хмыкнула: «Сразу видно, что поэтесса, а не блядь какая-то!»
Впрочем, непосредственно культпросветработа была далеко не главным объектом приложения ее кипучей энергии. Занималась Анна Константиновна в основном двумя вещами: борьбой за сохранение дома культуры, в котором уже лет десять шел нескончаемый вялотекущий ремонт и который различные инстанции то и дело норовили в этой связи закрыть, чтобы он не мозолил глаза, а также всевозможными хлопотами о самых разных, порой совершенно незнакомых ей людях. Она постоянно кому-то пробивала ставки, находила работу, помогала получить жилплощадь, доставала путевки в санаторий, устраивала чьих-то детей в детские сады и пионерские лагеря, чьих-то родителей — в больницы, кого-то даже отмазывала от милиции.
Ее, как сказали бы сейчас, энергетика и харизматичность были просто невероятными. Вокруг нее все кипело как в котле и ходило ходуном. В любое самое обиходное дело она вкладывала столько страсти и экспрессии, что оно сразу же становилось проблемой мирового значения, в него немедленно вовлекались все окружающие и начинался форменный сумасшедший дом — с криками, воплями, скандалами, хлопаньем дверями и битьем посуды.
Она вовсе не была всемогущей, и многие ее начинания оканчивались неудачами, но эти хлопоты были смыслом ее жизни. Люди к ней шли непрерывным потоком, и телефон в ее кабинете не умолкал никогда — так что и здесь сравнение с Филей Тулумбасовым оказывается вполне уместным. Она и меня-то взяла к себе на фиктивную должность заместителя директора по культмассовой работе, для того чтобы я развязал ей руки и разгрузил от клубной рутины.
Это был довольно трудный период моей жизни. Я уже полтора года нигде не работал и впал в беспросветный пауперизм. У меня не было даже порядочной одежды — и зимой, и летом я ходил в солдатской форме, которую мне подарил мой демобилизовавшийся из армии приятель. Анна Константиновна не только задним числом вписала мне в трудовую книжку эти пропущенные полтора года, но и выдала безвозмездную ссуду на покупку цивильного костюма. Причем, подозреваю, что не из казенных, а из собственных средств. Кстати, все деньги она хранила в чашечках своего обширного бюстгальтера — на правой груди личные, на левой общественные, — но часто путала где какие (по большей части не в свою пользу), что служило причиной постоянных и бурных препирательств с бухгалтершей.
На следующий день я вышел на работу элегантный как рояль — в пиджаке и при галстуке. Оценив мой импозантный вид, Анна Константиновна сразу обратилась ко мне с просьбой пойти вместо нее в Дом журналиста на торжественное заседание, посвященное пятидесятилетию ведомственной многотиражки «Московский железнодорожник». Просьбу свою она изложила примерно в таких выражениях: «Марк Охереевич (она до конца дней так и не смогла справиться с моим отчасти экзотическим отчеством), будь другом, сходи ты на это сраное заседание. Там в президиуме надо все время сидеть, выходить неудобно. А у меня пузырь слабый, боюсь обоссаться».
Я конечно же не мог ей отказать и должен признать, что шесть с половиной часов без перерыва даже для моего тогда еще молодого и здорового мочевого пузыря оказались серьезным испытанием.
Но это был только эпизод, а основные мои служебные обязанности заключались в том, чтобы сочинять всевозможные отчеты, перспективные планы, сценарии, пригласительные билеты и афиши для многочисленных идеологических мероприятий, которые Дом культуры должен был проводить в связи с неимоверным количеством советских праздничных оказий: 1 сентября, День учителя, 7 ноября и ноябрьские каникулы, День конституции (тогда он отмечался 5 декабря), Новый год и зимние каникулы, 23 февраля, 8 марта, весенние каникулы, день рождения Ленина и коммунистический субботник, 1 мая, 9 мая, окончание учебного года и выпускные вечера, ведомственный праздник — День железнодорожника (первое воскресенье августа). Ну и плюс к этому выборы, партийные съезды и их судьбоносные решения, всякая внутриполитическая кампанейщина (к примеру, непреходящая борьба то с пьянством и алкоголизмом, то за повышение производительности труда) и, натурально, злободневные отклики на важнейшие международные события.
Разумеется, подавляющее большинство этих мероприятий никто и не думал проводить — даже при желании это было просто нереально. Они существовали только на бумаге, каковые бумаги тысячами (буквально!) отправлялись в вышестоящие организации в качестве доказательства нашей неусыпной культпросветработы. Причем каждую такую бумажку нужно было не только сочинить, озаглавить и издать типографским способом, ее еще полагалось провести через «Мосгорлит» — тогдашний комитет по цензуре. Вот всей этой творческой работой я и занимался.
Впрочем, что касается последнего испытания, то оно носило преимущественно формальный характер — хотя бы потому, что скромный штат упомянутой организации физически был не состоянии ознакомиться с таким огромным количеством поднадзорных документов, не говоря уж том, чтобы отыскивать в них крамолу. Выглядело это примерно так: я с двумя битком набитыми портфелями раз в неделю (а при необходимости и чаще) приезжал в контору в Оружейном переулке и, отстояв многочасовую очередь, оказывался в большой комнате, где сидели несколько хорошо одетых женщин, которые занимались сугубо механической работой. Перед ними лежали гигантские кипы бумаг, и они, не глядя, ставили на каждый лист круглую печать и неразборчивую закорючку, не переставая при этом беседовать друг с другом о домашних делах и новинках моды. Поэтому залитовать в принципе можно было все что угодно, чем я однажды смеху ради воспользовался, на спор проведя через цензуру цикл учебно-воспитательных мероприятий для старшеклассников «Из школы — на скамью подсудимых», в рамках которого фигурировали встречи со знатными рецидивистами района, обсуждение методического пособия для юного карманника (составитель — поэт Степан Щипачев), воскресник под девизом «Хулиган на улице не гость, а хозяин» и не помню уже сейчас что еще.
Но главную идеологическую диверсию я осуществил неумышленно. В 1977 году, когда принималась брежневская конституция, нам было предписано провести ряд мероприятий, посвященных каждой ее статье. Среди моря прочей «липы» я сочинил афишу тематического вечера «Советский человек имеет право на жилище», залитовал ее и сдал в типографию. Там заказ выполнили в срок, но в слове «жилище» допустили опечатку — вместо «л» набрали «д», а я, не читая, разослал эту афишу во все контролирующие инстанции. Ужасную опечатку я случайно обнаружил только после того, как афиша пару дней провисела на доске объявлений. Впрочем, этих афиш все равно никто не читал. Анна Константиновна сперва перепугалась и ждала крупных неприятностей, однако никакой реакции сверху не последовало — похоже, там в эти филькины грамоты тоже не заглядывали.
Со временем круг моих обязанностей расширился, и наряду с подобного рода писаниной мне пришлось заняться практической работой. Поскольку кое-какие мероприятия в доме культуры все-таки проводились, а количество штатных единиц вопреки стараниям Анны Константиновны неуклонно уменьшалось, мне поневоле пришлось стать артистом широкого профиля и выступать на сцене в качестве чтеца-декламатора, конферансье, лектора, пианиста-аккомпаниатора, автора-исполнителя юмористических скетчей и сатирических частушек на производственные темы, Деда Мороза и певца (причем, невзирая на отсутствие вокальных данных, случалось мне иной раз исполнять даже произведения классического репертуара). Не рискнул я испробовать себя, пожалуй, лишь в роли участника ансамбля русских народных плясок, хотя Анна Константиновна неоднократно предлагала мне и это.
Следует отметить, что была у нее склонность к некоторому волюнтаризму, чтобы не сказать самодурству, и под влиянием внезапно осенявшего ее вдохновения она любила давать своим сотрудникам совершенно невероятные и сумасбродные поручения, строго требуя неукоснительного их исполнения.
В нашей головной организации Дорпрофсоже культурой ведала моложавая незамужняя женщина по имени Майя Афанасьевна. Анна Константиновна терпеть ее не могла, потому что та все время ставила ей палки в колеса, приставала с разной ерундой и изо всех сил пыталась «руководить». «Мужика у ней нет хорошего, — говорила Кулагина, — вот ей и неймется — лезет во все дырки».
И вот перед новогодним вечером профсоюзных работников она во всеуслышание заявила: «Ты, Фредькин, парень видный. Даю тебе партийное задание: подпоить и трахнуть Майку. А иначе уволю, так и знай!»
Увы, с заданием я не справился и более того — по личным обстоятельствам вообще не явился на тот вечер. А там, как мне потом рассказали, Анна Константиновна с Майкой опять поцапались.
Наутро мрачная и похмельная Кулагина встретила меня словами: «Фредькин, блядь, я тебя предупреждала? Пиши по собственному желанию!» Я написал: «Прошу уволить меня с занимаемой должности ввиду служебного несоответствия, выразившегося в неспособности вступить в интимную связь с заместителем директора Дорпрофсожа по культурной работе Майей Афанасьевной имярек». Настроение у Анны Константиновны сразу улучшилось. Конечно, она и так не собиралась меня увольнять, но теперь об этом уже и речи не шло. Радостно усевшись за телефон, она стала обзванивать всех партийных и профсоюзных работников в районе и зачитывать им мое заявление, сопровождая его совершенно нецензурными комментариями.
Она жила одна в невероятно захламленной однокомнатной квартирке на первом этаже ведомственной пятиэтажки. Никого у нее не было — ни мужа, ни детей, ни родственников. Иногда она вскользь упоминала о каком-то брате в Смоленске, но никто его никогда не видел. Не появился он, кажется, даже на ее похоронах. Не было у нее и близких друзей, хотя на улице с ней здоровался каждый второй.
Как-то зимним вечером мы засиделись на работе, и я вышел на улицу покурить. Стоял легкий морозец, небо было звездное и чистое. Дышалось легко. Через некоторое время вышла Анна Константиновна. Меня она в темноте не видела. Она посмотрела на небо, улыбнулась, притопнула и отчаянно заголосила на всю улицу:
Я в галошу нассала
И в другую нассала.
И стою, любуюся,
Во что же я обуюся.
Потом она воровато огляделась по сторонам и ушла обратно.